Сестра
Глава седьмая.
К человеку без лица у Кары было три двери, и все три вели туда, куда девушке двадцати пяти лет ходить не надо.
Первая — полиция. Тот детектив с усталым лицом, Дойл. Кара нашла его через отдел: позвонила по общему, представилась, попросила комментарий по телам из порта. Ей, как положено, отказали — уличная преступность, отдельных комментариев не даём. Но назавтра Дойл перезвонил сам, с личного, вечером, и сказал ровно три вещи: кофе, не для печати, и не звоните мне больше на рабочий. Встретились в забегаловке у автовокзала — месте, где нет своих ни у копа, ни у журналистки, где пахнет пригоревшим маслом и куда заходят только те, кому надо переждать час между автобусами. Говорили сорок минут. Дойл не слил ей ничего — он был из тех, кто правил не нарушает, даже когда правила прогнили. Но по тому, о чём он молчал, вокруг чего обходил, где менял тему, Кара поняла больше, чем если бы он говорил открытым текстом. Поняла, что война настоящая. Что её велено сверху не замечать. Что человек, который эту войну ведёт, полиции не по зубам не потому, что умён, а потому, что полиции связали руки те же самые люди, которым выгодна набережная. Уходя, Дойл сказал одну не служебную фразу — единственную за весь разговор: «Я видел, как этот город выглядел при Каллахане. Плохо выглядел. А будет хуже. Я двадцать два года думал, что хуже некуда. Оказалось — есть куда». И ушёл, не допив кофе, ссутулившись, как ходят люди, которым велено смотреть и молчать.
Вторая дверь — улица. Данкасл-роу, старые дворы, забегаловки, где помнят её отца, парикмахерская, где стригут за десять долларов и знают всё про всех. Тут Кара ходить умела — она была отсюда, говорила на этом языке, знала, когда не задавать вопрос в лоб, кому купить пива, а с кем просто постоять молча, пока человек сам не скажет. По кусочку, по обмолвке, по тому, как замолкают, она собрала то, чего не было ни в одной сводке. Что новых боятся не как бандитов — бандитов тут не боялись, тут сами были наполовину бандиты, — а как чужих. Как заразу. Что они «не по-нашему», берут не долю, а всё. Что за главным никто лица не видел, а кто видел — молчит не как молчат от страха перед человеком, а как молчат перед тем, что суеверно боятся назвать вслух: будто назовёшь — и придёт.
Третья дверь — та, в которую Кара не стучала четыре года. Сестра.
Мэйв Линч выбрала из Данкасл-роу выход через постель нужных мужчин, и последние годы её видели то в одном дорогом месте, то в другом — всегда рядом с деньгами, всегда красивую, всегда умеющую уйти за минуту до того, как деньги обернутся кровью. Тело было её единственным стартовым капиталом, и она вложила его холодно и с умом: не растратила по любви, не спустила по дури, а сдавала в аренду тем, кто платит за красивое молчание под боком. Знала себе цену до цента и брала вперёд. Данкасл-роу дал ей на старте только это — и Мэйв сделала из этого профессию: не постыдную, а просто единственную, какая лежала под рукой. Кара знала про сестру то, что знают про такую сестру. Что Мэйв не дура — дура так долго не держится. Что Мэйв читает мужчин, как Кара читает сводки. Что за красотой и дорогими тряпками в Мэйв сидит тот же данкасльский расчёт, что и во всех них, только развёрнутый не на голову и не на тряпку, а на выживание через чужой карман. И вот теперь, собирая по крохам, Кара дважды услышала от разных людей одно и то же: Мэйв видели с новыми. На востоке, в их местах. На руке у кого-то из ближних к человеку без лица.
Кара сидела над блокнотом полночи и понимала, что у неё в руках не источник. У неё в руках сестра. Живая, из одной с ней утробы, спящая теперь с чьей-то войной. И если Кара использует её как источник, то либо получит историю, которую не с чем сравнить, либо однажды сестру достанут на отливе под четвёртым пирсом, рядом с тем местом, где лежал Кенни Дойл. Четыре года молчания стояли между ними плотной водой. И всё же Кара позвонила. Потому что не позвонить не могла — она была из тех, кто не может не смотреть. Вся в отца.
Мэйв взяла не сразу. Голос в трубке был чужой, взрослый, осторожный — не тот, что Кара помнила.
— Живая, — сказала Мэйв вместо «привет». — А я слышала, ты под пирсами лазаешь и вопросы задаёшь. Думала, тебя там уже и оставят.
— Мне надо поговорить.
— Со мной надо? Или тебе надо то, что я знаю? — Мэйв усмехнулась, коротко, безрадостно. — Не отвечай, я по голосу слышу. У тебя голос отцовский стал. Он тоже так звонил, когда ему что-то было надо, а просить стыдно.
Это было точно и жестоко, и Кара не стала врать. Врать Мэйв было бесполезно — Мэйв врали профессионально всю жизнь, и она отличала правду от лжи по дыханию.
— И то и другое, — сказала Кара. — Ты с ними. Я про них пишу. Я не прошу тебя закладывать своего. Прошу — не пусти меня туда слепой. Скажи хоть, во что я лезу, чтоб я знала, где яма.
Мэйв долго молчала, так долго, что Кара услышала на том конце музыку, чей-то смех, звон — сестра была где-то в людном месте и отошла говорить. Потом заговорила, и голос был уже без насмешки, тихий, и от этой тишины стало по-настоящему страшно.
— Ты думаешь, это банда. Пацаны делят улицу. — Мэйв говорила медленно, подбирая. — Это не банда, Кара. Это картель. У них бухгалтер, юрист, люди в мэрии, они дома покупают. Мой… — она чуть запнулась, — тот, с кем я, он не бандит. Он в костюме. Он про «активы» говорит и про «регион», ужинает с застройщиками. А раз в месяц уезжает на ночь и возвращается молча и моет руки долго. И я не спрашиваю. Поняла? Я не спрашиваю. Потому что тут спрашивает только тот, кто хочет стать следующим вопросом.
— Мне нужно с чего-то начать. Настоящее имя. Откуда он.
— Слушай меня. — Мэйв понизила голос ещё. — Я его видела дважды. Первый раз он посмотрел на меня один раз, снизу вверх и обратно, и отвернулся, и я поняла: для него я — предмет мебели. Удобный, неудобный, выкинуть. Не как на женщину. Женщину хоть как женщину видят. А тут — как решают, оставить стул или сменить. Второй раз он был весёлый, всех смешил, а потом при всех человеку, который сказал не то, сделал такое, что я тебе не расскажу, и не проси, ешь спокойно и не проси. И знаешь, что было страшнее всего? Не то, что он сделал. А что через минуту он снова смеялся и ел. Как будто между этим и этим — ничего. Ровное место. Люди так не могут, Кара. Ты не сможешь, я не смогу, отец бы не смог. А он может. И ему это не мешает есть.
— Тогда тем более надо написать.
— Его нельзя написать. — Мэйв сказала это твёрдо, как говорят то, что уже продумали. — Ты придёшь к читателю и скажешь: вот злодей, вот причина, вот почему он такой. А причины нет. Есть человек, которому можно всё, и он это знает, и — вот тут самое поганое — ему это не в тягость. Ему это в радость. Такого не печатают. От такого газету закрывают в тот же день, а тебя не увольняют. Тебя вычёркивают. Совсем. Из списка живых.
Кара молчала. И в этом молчании Мэйв услышала то, что услышал бы всякий, кто знал сестёр Линч: Кара не отступит. Мэйв вздохнула — устало, по-матерински, тем вздохом, каким мать провожает ребёнка туда, откуда, она знает, он вернётся не таким.
— Приходи в четверг, — сказала она наконец. — В «Ориент», знаешь, на востоке. Днём, при людях. Расскажу, что можно, не подставив себя. Немного. Может, хватит, чтоб ты испугалась вовремя. Но, Кара. — Пауза. — Если из-за этого тебя тронут, я тебе ничего не говорила. Я тебя знать не знаю. У нас четыре года ни слова. Так надо. Не обижайся.
— Не обижусь, — сказала Кара. — Спасибо, что вообще трубку взяла.
— Дура ты, — сказала Мэйв, но мягко, и в этом «дура» было больше сестры, чем во всём разговоре. — Вся в отца. Он в окно двадцать лет смотрел и досмотрелся. А ты в это лезешь и долезешься. Хоть бы одна из нас в мать пошла — та ничего знать не хотела и до сих пор жива.
И положила трубку.
Кара сидела с телефоном в руке, кот тёрся о ногу, за окном был порт и красная лампа на кране, и где-то там из воды доставали людей. У неё стало на четверг больше и на одну сестру опаснее. Она открыла блокнот и долго не писала ничего — есть вещи, которые не заносят даже в блокнот для себя, потому что записанное живёт дольше человека. Потом всё-таки написала одну строку про сестру: «беречь М.». Подчеркнула. И знала, глядя на подчёркнутое, что не сбережёт.
Той же ночью под её окном на Лоу-стрит встала серая «хонда» и погасила фары. Кара увидела её, когда гасила свет. И к окну второй раз не подошла. Она поняла, что уже поздно: в этом городе за тобой начинают смотреть не после того, как ты что-то узнал, а после того, как захотел узнать.
Комментариев пока нет.