Восток: Караван
Ночь на Востоке наступала не с неба, а от земли. Сначала темнела сухая степная полынь в балках, потом гасли серые силуэты недействующих судоремонтных доков, и наконец море сливалось с небом в единую плотную, маслянистую тьму. В такую рань и в такую темь город вымирал. Единственными живыми звуками оставались собачий лай со стороны Карантина и плеск мелкой волны о пробитые борта затопленных барж.
Лика вышла из дому в четыре утра. Мороз едва успел прихватить лужи на улице Гоголя тонкой ледяной коркой. Она старалась не скрипеть калиткой: мать еще спала, натянув одеяло до самого подбородка, и будить ее перед вылазкой Лика не хотела. Любой разговор с Марией Сергеевной перед уходом в море заканчивался одинаково — долгим, сухим молчанием и перебиранием промасленных паспортных обложек под коптилкой.
На Лике были старые отцовские штормовые штаны из брезента, подшитые снизу капроновым шнуром, и две шерстяные кофты под ветровкой. В засаленной планшетной сумке через плечо лежал диктофон, обернутый в сухую фланель от сырости, два блокнота из кассовой ленты и сухой сухарь.
Штурман ждал ее на старом причале бывшей рыболовецкой базы «Залив».
Там, в тени сгнившего настила, стояли три лодки. Это были не легкие довоенные пластиковые катера, а тяжелые, сварные «сейнеры-уродцы» — самодельные плоскодонки из стальных листов, с наваренными по бортам фальшбортами для защиты от мелкого захлеста. На корме каждой стоял грузовой дизель от трактора «Беларус», соединенный через самодельный редуктор с кустарным валом. Глушители у всех трех лодок были выведены вниз, под воду, чтобы выхлоп не давал открытого огня и не бил по ушам сухим треском.
Штурман сидел на носу первой лодки и при свете маленького керосинового фонаря с затемненным стеклом заплетал стальной трос. На нем был тяжелый ватник, пропитанный соляркой и рыбьей чешуей, и вязаная шапка, надвинутая до самых бровей. Правое колено, изувеченное старым осколком, он вытянул вдоль борта.
— Пришла-таки, Птица, — сказал он, не поднимая глаз. Пальцы его, толстые и темные от мазута, ловко орудовали стальным свайновым шилом. — Пал Саныч за тебя два литра фильтрованной солярки отдал. Если в воду свалишься или диктофон свой утопишь — я с него еще литр состригу за буксировку.
— Не свалюсь, — Лика переступила через причальный кранец и прыгнула на носовой настил. Лодка даже не шелохнулась — настолько тяжелой она была из-за вваренных в днище свинцовых чушек для устойчивости. — Куда идем?
— К Опуку, — Штурман сплюнул за борт. — В «серую» балку. Феодосийские сегодня трехтонку соляры подтянули и короб с медикаментами из старых складов. Если проскочим до рассвета — заберем. Не проскочим — будем день в камышах сидеть, сопли на кулак мотать.
В лодках, кроме Штурмана, было еще четверо. Лика знала двоих: Витька-Мотористом — молчаливого парня с прожженным правым рукавом, который вечно держал в зубах незажженную спичку, и Колю-Слепого, радиста и среднее звено на носу. Еще двое были моложе, из заставы на мысе, с лицами, завязанными до самых глаз грязными шарфами. На коленях у них лежали старые гладкоствольные двустволки, обмотанные синей изолентой, чтобы не бликовали в темноте.
— Запомни правило, Птица, — Штурман поднял фонарь, посветив ей прямо в лицо. От огонька в его воспаленных белках блеснули красные прожилки. — На воде ты не журналист. Ты мешок с костями. Сказал «лечь» — валишься на днище и не дышишь. Увидела вспышку на берегу — глаза закрываешь, чтобы от прожектора не ослепнуть. Спросят на досмотре — ты дочка Витьки, едешь в балку за солью. Поняла?
— Поняла, — сказала Лика и сильнее сжала ремень сумки.
— Пошли, — буркнул Штурман.
Витек крутанул рукоятку стартера. Дизель тяжело вздохнул, выбросил из подводного выхлопа пузыри с маслянистой пеной и застучал — глухо, тупо, как будто под водой кто-то бил деревянной колотушкой по деревянному же брусу: тук-тук-тук-тук. Лодка вздрогнула, оттолкнулась от бетонированного быка и пошла в черное ничто.
Движение каравана в темноте подчинялось строгой, выработанной годами механике.
Первой шла маленькая разведка — легкая деревянная бударка без мотора, которую двое гребцов гнали на веслах в двухстах метрах впереди. На бударке стоял только Коля-Слепой с портативным пеленгатором. Если в эфире появлялась несущая частота береговых патрулей или слышался шум мощных катерных моторов, Коля поднимал над водой керосиновый фонарь с красным стеклом на три секунды.
Штурман шел вторым на тяжелом плоскодоннике, держась самой бровки фарватера — там, где глубина не превышала двух метров. Здесь большие катера пройти не могли из-за риска сесть на обломки затопленных во времена Исхода барж, а малые лодки проскальзывали легко.
Лика сидела на дне лодки, прижавшись спиной к влажным ребрам шпангоута. От днища шел лютый, костяной холод морской воды. Регулярно, порывами над головой проносился свежий степной ветер, приносящий запах сухой полыни, гнилой хамсы и зябкой соли.
— Почему Феодосийские сами в Керчь не везут? — тихо спросила она у Витька, который сидел на корме, положа ладонь на горячую крышку головки блока.
— Боятся, — не поворачивая головы, ответил Витек. Спичка у него в зубах ходила вверх-вниз. — У них там свои расклады. Перешеек перекрыли, провиант подорожал. Им проще нам солярку оптом сбросить у Опука и уйти назад в камыши, чем к нашему морвокзалу тесниться. У нас там Пал Саныч с Советом налог смотрят, а они налоги платить не обучены.
— А мины?
— Мины — это для дураков, — вступил Штурман, не отрываясь от темного горизонта. — У кого глаз нет — тому и мины. Мы этот фарватер трехметровой бамбуковой вехой измерили еще три года назад. Каждую банку знаем. Вот правее метрах в пятидесяти — лежит сейнер «Ахтиар». На нем два бочонка с цементом до сих пор торчат. Прими вправо — и привет, оторвет транец вместе с мотором.
Лика достала блокнот, но писать в темноте было невозможно. Она просто записывала детали: «Транец. Бамбуковая веха. Сейнер “Ахтиар”. Опук».
Пальцы, торчавшие из срезанных перчаток, совсем закоченели. Чтобы согреться, она прижала планшет к груди. Внутри поднималось странное ощущение: здесь, на этой черной, чавкающей воде, город Керчь с его утренним ревуном, весами Аглаи и редкими коптилочками казался маленьким островком, сжатым со всех сторон немой, враждебной пустыней. Здесь не было законов, кроме веса груза и исправности дизельного редуктора.
Через полтора часа ход замедлился. Дизель перевели на самые малые обороты, пока он не стал просто шептать под палубой.
Впереди из темноты вырос тяжелый, горбатый силуэт мыса Опук. В довоенные времена здесь был заповедник, потом — полигон, а теперь стояли выжженные степные балки, изрезанные скальными трещинами и старыми каменоломнями.
Коля-Слепой на бударке дал один короткий сигнал светом: красный огонек вспыхнул и тут же угас в черном тумане.
— Приближаемся, — тихо сказал Штурман. — Парни, стволы под брезент. Если на берегу береговая застава — не дергаться.
Лодка уткнулась носом в мелкий ракушечный берег с мягким шуршащим звуком.
Из темной балки, где пахло диким чесноком и сырой глиной, вышли трое. На них были длинные брезентовые плащи-палатки, в руках — длинные самодельные багры с приваренными крючьями от грузовых контейнеров.
— Кто такие? — донесся с берега хриплый, простуженный голос.
— От Пал Саныча, — ответил Штурман, не вставая с банки. — За солярой. Договор с Федором был на сорок бочек.
Из тени вышел высокий человек с белым шарфом, обмотанным вокруг шеи. На поясе у него висела тяжелая немецкая кобура довоенного образца. Он посветил узким лучиком фонарика по лодке, задержав свет на лице Лики.
— Это кто? — спросил он сурово. — Девку зачем привезли?
— Редакторская, — лаконично отрезал Штурман. — Пишет, как Восток живет. Не боись, Федор, она лишнего не ляпнет. Если ляпнет — я ее сам в балочной ракушке зарою.
Федор опустил фонарик.
— Мать ее знаю, — вдруг пробурчал он. — Мария Сергеевна. Она у нас в девяностой школе литературу вела. Жива еще?
— Жива, — тихо сказала Лика, подавшись вперед из недр брезентового плаща. — Дома сидит. Паспорта перебирает.
Федор молча хмыкнул, качнув головой, и махнул рукой в сторону балки.
— Ладно. Катите бочки. Только быстро. На той стороне полчаса назад ракету бросали. Похоже, пограничный катер вдоль линии ходит. Прожектором шныряют, ищут кого-то.
Перегрузка началась без лишних слов.
Механика обмена в «серой» балке была доведена до автоматизма. Из глубины каменоломен на старых деревянных тачках с металлическими колесами выкатывали двухсотлитровые бочки с потемневшим, тяжелым дизельным топливом. Каждую бочку перед погрузкой проверяли: Штурман лично откручивал пробку, опускал туда сухую сосновую лучину и подносил ее к носу.
— Нормально, — ронял он. — Без олифы. Давай в трюм.
В ответ керченские контрабандисты сгружали на берег свой товар: мешки с сушеной хамсой, упакованные в промасленную крафт-бумагу, два рулона листового свинца, выдранного из старых аккумуляторов у завода Войкова, и маленький деревянный ящичек, забитый пачками бинтов и упаковками анальгина, который Пал Саныч выменял на морвокзале.
Лика стояла у самой воды, внимательно наблюдая за людьми. Здесь не было разговоров про политику, не было споров про границы. Мужчины работали тяжело, молча, утирая пот со лба грязно-черными рукавами. Каждый жест был выверен: если бочка сорвется с мостков — она пробьет днище лодки, и тогда всем оставаться на этом береге до рассвета, под выстрелами береговых патрулей.
Лика вытащила диктофон, выждав момент, когда Штурман отошел к тачке. Включила запись, спрятав микрофон в раструб своего рукава, и подошла к Федору, который сидел на камне и набивал трубку сухой полынной трухой.
— Федор, — тихо окликнула она. — А на том конце что говорят? Почему цену на топливо подняли?
Федор посмотрел на нее снизу вверх. Лицо у него было изрыто глубокими морщинами, а над правой бровью белел старый шрам от ожога.
— А то ты не знаешь, Птица, — сказал он, пыхтя трубкой. От камышового дыма во рту мгновенно пересохло. — На том конце паника. Там ходят слухи, что с Севера техника пошла. Не военная, а строительная. Будто бы дорогу к перешейку ровняют. А если дорогу ровняют — значит, скоро проход сделают. Только нам от того прохода радости мало.
— Почему?
— Потому что сейчас я солярку Штурману отдаю за лекарства и рыбу. Я сам себе хозяин в этой балке. А придет дорога — придут типы в чистых куртках. Скажут: «Чья балка?» А балка чья? Ничья. Значит — ихняя. И пойдешь ты, Птица, со своим диктофоном на арматурный завод бетон мешать за пайку из отрубей.
— А война? Война не вернется?
Федор тяжело сплюнул под ноги, на сухой ракушечник.
— Война, девка, никуда и не уходила. Она просто затаилась, как гадюка под камнем. Пока у нас сил нет драться — мы сидим по своим балкам и солярку меняем. А как только у кого-то сила появится — гадюка опять вылезет. Ты лучше вот про что напиши: у нас в балке трое парней от заражения крови умерли за месяц. Бинтов нет, йода нет. Вот про что пиши в своем «Вестнике», а не про ихние дороги.
Лика щелкнула тумблером, выключая микрофон. В груди отпечатался тяжелый, плотный осадок. Эти люди не ждали «нового порядка». Они его боялись больше, чем старой войны, потому что в старой войне все было понятно: вот твой берег, вот чужой, а между ними — мины. Новый же порядок проникал незаметно, через подорожавшую солярку и белые машины у перешейка.
Обратный путь был тяжелее.
Лодки, просевшие по самые фальшборты под весом шестнадцати бочек с соляркой и ящиков с медикаментами, шли медленно, тупо разрезая потемневшую перед рассветом воду. Дизель Витьки работал с напряженным, выкашливающим гулом: кх-тук, кх-тук, кх-тук.
Когда до Керченского пролива оставалось не больше трех миль, на востоке начала пробиваться узкая, свинцовая полоса рассвета. И в этот самый момент Коля-Слепой на бударке выбросил вверх не один, а три красных сигнала подряд.
— Замри! — рявкнул Штурман, хватая Лику за плечо и с такой силой прижимая ее к днищу, что она больно ударилась подбородком о торчащий шпангоут. — Малый ход! Витек, глуши!
Витек мгновенно выдернул чеку зажигания. Дизель чихнул и заглох. В наступившей мертвой тишине слышно было только, как тяжелая лодка по инерции режет воду: ш-ш-ш-ш.
На горизонте, со стороны извилистого фарватера, медленно двигался черный силуэт. Это был не кустарный баркас. Высокий рубленый ходовой мостик, длинный нос и ритмичный, глубокий рокот двух мощных судовых дизелей, от которого вибрация передавалась прямо через воду в днище керченской плоскодонки.
На носу незнакомого судна горел яркий, плотный луч поискового прожектора. Он не метался по воде, как это делали местные патрули, а шел ровно, с математической точностью прочесывая прибрежную полосу градус за градусом.
— Кто это? — шепотом спросила Лика, прижимаясь щекой к влажным, пахнущим соляркой доскам.
— Не наши, — так же шепотом ответил Штурман. Пальцы его на ее плече сжались так, что кость затрещала. — И не феодосийские. Это катер береговой охраны с того конца. Они сюда уже пять лет не заходили. Глубину смотрят.
Плотный белый луч прожектора прошел всего в пятидесяти метрах от лодки. В его свете выхватило кусочек ржавой баржи, торчащей из воды, и белую пену вокруг нее. На секунду Лике показалось, что свет зацепит их накренившийся борт, но катер прошел дальше — ровно, уверенно, оставляя за кормой широкую, гладкую полосу взбитой воды.
Мужчины в лодке не двигались минут пять после того, как гул моторов затих на севере.
— Прошли, — наконец сказал Витек, отирая лоб рукавом. Спичка у него во рту была перекушена пополам.
— Не прошли, — тихо проговорил Штурман, медленно поднимаясь со скамьи и глядя вслед растаявшему силуэту. — Они фарватер размечают. Завтра они здесь проложат трассу, а нас с нашими бочками попрут на мины.
Они пришвартовались к причалу рыбокомбината, когда солнце уже встало над Керчью — холодное, белое, похожее на сплющенный оловянный диск.
Город снова встречал их ревуном на элеваторе. На морвокзале уже выстраивалась очередь к весам Аглаи, а над крышами одноэтажных домов на улице Гоголя поднимались сизые дымки от печек-буржуек.
Лика сошла на берег на негнущихся, затекших от холода ногах. Все тело ломило от сырости, штормовые штаны на коленях покрылись белым налетом соли. В сумке на груди лежал диктофон с двумя записанными голосами — Федора из балки и треском чужого катерного дизеля, зафиксированным на микрофон.
Пал Саныч ждал ее у входа в подвал редакции. Он стоял на крыльце, кутаясь в старую шинель без пуговиц, и держал в руках кружку с кипятком.
— Жива, Птица? — спросил он, оглядывая ее с ног до головы своим единственным здоровым глазом.
— Жива, Саныч, — Лика устало опустилась на каменную ступеньку крыльца и достала блокнот. — Солярка пришла. Но катер с той стороны ходит прямо у наших банок. Они фарватер проверяют.
Пал Саныч молча отпил из кружки. Над его серыми усами поднялся пар.
— В номер это не пойдет, — сказал он тихо.
— Знаю, — откликнулась Лика. Она больше не спорила. Теперь она сама видела этот катер, видела его прожектор и видела глаза Федора в Опукской балке. — Напишу про бинты. И про то, что на Опуке рыбы нет.
— Вот и ладно, — редактор протянул ей кружку. — Пей. И иди домой, Мать твоя с утра три раза на угол выходила, тебя выглядывала.
Дома на улице Гоголя пахло горелой корочкой ячменного хлеба и горьким дымком полыни — Мария Сергеевна имела привычку окуривать комнаты сухими травами от сырости.
Мать сидела у окна, сложив сухие, узловатые руки на коленях. На столе перед ней лежали две открытые паспортные книжки — красная советская и синяя довоенная. Она не читала их, просто держала под пальцами, как удерживают краешек уходящего платья.
— Пришла? — не поворачивая головы, спросила мать.
— Пришла, мамуль, — Лика скинула тяжелые брезентовые штаны у порога и подошла к умывальнику — перевернутой пластиковой бутылке с гвоздем в пробке. Смыла с лица холодную морскую соль.
— На море была? — в голосе матери не было гнева, только бесконечная, ровная усталость. — От тебя соляркой разит за версту. И сыростью.
— На море, мамуль. С Штурманом ездила. За материалом для «Вестника».
Мария Сергеевна медленно повернулась. Ее серые, полинявшие от времени глаза посмотрели на Лику с тихой, глубокой печалью.
— Твой отец тоже все ездил, — тихо сказала она, гладя пальцем синий картон обложки. — Все думал, что если он на завод сходит и доложит — все наладится. Очередь на квартиру вернется, ремонт в поликлинике закончат… А потом пришли катера. И очереди не стало. И поликлиники. Ты бы хоть кофту теплую надела, Лика. Простудишься в своих балках.
Лика ничего не ответила. Она подошла к матери, опустилась на колени перед ее старым креслом и прижалась лбом к ее холодной, сохнущей руке.
В комнате тихо тикали старые ходики с гирей в виде еловой шишки. За окном проезжала водовозная тачка, гремя пустыми металлическими бочками. Город начинал свой очередной день — бедный, скучный, дергающийся от каждого внешнего звука, но все еще удерживающий свою нищую, невоспетую нормальность.
Лика достала тетрадь, положила ее на край стола рядом с материнскими паспортами и записала:
«Риск здесь — это не храбрость. Риск — это просто работа по доставке топлива, чтобы утром на элеваторе снова включился ревун. И пока ревун гудит — мы все еще считаем себя живыми».
Комментариев пока нет.