миниатюра
Осень две тысячи двадцать пятого года. У Nine Inch Nails тур, и они вдруг заезжают в Беларусь. Не в Минск, а в Кричев — то ли в РЦК, то ли в подвальное помещение бывшего ДК цементников. Квартирник. Представляете?
В гримёрке плохо горит верхний свет — одна лампа дневного света под потолком жужжит и мерцает, отчего стены кажутся влажными. Краска масляная, местами облупилась, а под ней — старая побелка, тоже облупившаяся, несколько слоёв, будто здесь десятилетиями ничего не трогали, только добавляли новый слой поверх старого. За окном — поздний вечер. Но красные шторы задёрнуты плотно, и только сквозь щель в углу пробивается полоска света от уличного фонаря. В этой щели видно, как редкие фары освещают тополь, который странно не гнётся, хотя ветра нет.
Трент сидит на продавленном диване с деревянными подлокотниками. На столике перед ним — гранёный стакан и бутылка. «Домашнее белорусское виски», — объясняю я, хотя сам такого никогда не делал. Он кивает, будто это самое обычное дело в мире. На нём всё та же толстовка, что и на концерте, но она кажется абсолютно сухой, хотя на улице моросит дождь.
Разговариваем. О музыке, о жизни. О том, что на старом цементном заводе до сих пор гудит трансформатор в третьем цехе — этот звук въедается в фонограммы, если записываться рядом. Трент слушает очень внимательно, чуть наклонив голову, и в его очках отражается не лампа, а почему-то коридор, которого за моей спиной нет.
Он говорит со мной по-русски. Без акцента, но с интонациями, которые я слышал только в старых записях. Иногда он повторяет мою последнюю фразу, но чуть тише, и от этого становится не по себе.
— Знаешь, — говорит он, глядя куда-то сквозь стену, — шум ведь лечит. Не тот, что в ушах, а тот, что идёт изнутри, из старого завода, из трансформатора, из лампы, которая жужжит. Люди боятся тишины, потому что в ней слышно себя настоящего. А шум — он как одеяло, защита. Но если вслушаться, любой шум становится тишиной.
Я молчу. Он снова смотрит на меня, и в его очках теперь отражается не коридор, а моё собственное лицо, только какое-то другое — моложе, что ли.
— Ты это уже знаешь, — добавляет он. — Просто иногда забываешь.
Угощаемся виски. Лёд в стакане не тает, а просто лежит на дне, матовый, как камушки.
И вот между делом, когда пауза затягивается ровно настолько, чтобы стать неловкой, я слышу свой голос:
— Я нарисую тебе портрет. На память.
Трент снова кивает. За его спиной на обшарпанной стене начинает медленно, в такт жужжанию лампы, сворачиваться в трубочку старый плакат. Будто кто-то невидимый его подогревает.
Я допиваю виски. Оно не греет. Смотрю на часы — стрелки стоят ровно на половине какого-то часа. Которого — не разобрать, циферблат будто в дымке.
— Хорошо, — говорит Трент. — Я подожду.
Я выхожу в коридор за альбомным листом, и понимаю, что коридор этот бесконечный и освещён ровно так же, как гримёрка. Лампы под потолком жужжат хором. Я иду, но стены не меняются — всё те же плакаты, тот же линолеум с вытертым рисунком. Где тут поворот обратно — уже неясно.
И главное — точно ли я выходил за листом? Может, я просто иду уже давно, а подвал всё не заканчивается.
Комментариев пока нет.