Дикие земли / Запад: Степной перегон

Запад: Степной перегон

Глава 11 из 16

    Западная трасса не бежала под колеса, а тянулась медленно, неохотно, словно старый ржавый трос, который из последних сил тянут через высохшую, промерзшую глину.
    Грузовик с солью прошел Феодосийскую развилку еще на рассвете, но до настоящих центральных степей добрался только к полудню следующего дня. Здесь заканчивалась земля Артели Пролива, терялось слабое, забитое треском статических помех эхо керченских радиоприемников и постепенно утихал сырой, ветреный гул с моря. Начиналась ничейная полоса — прожженная еще прошлыми морозами, вздыбленная сухими бурьянами и черными остовами сгоревших еще в первые годы разрухи лесопосадок равнина. На десятки верст вокруг не встречалось ни дыма, ни жилого дома, ни человеческого следа.
    Лика сидела на промасленном, протертом до пружин дерматиновом сиденье рядом с шофером. Его звали дядя Михей — был он сутулым, молчаливым степняком в засаленном овчинном полушубке, с ладонями, черными от въевшейся сажи и старого машинного масла. За всю дорогу он не произнес и десятка слов, лишь изредка сплевывал через щель промерзшего окна, сморкался в кулак и со скрипом переключал тугую, расшатанную передачу, когда мотор начинал тяжело задыхаться на затяжных степных подъемах.
    В кабине пахло овчиной, сухим махорочным дымом и нагретым солидолом. На панели приборов, там, где раньше стоял спидометр, теперь торчала деревянная плашка с выжженным клеймом Артели — знак того, что машина прошла досмотр на выезде и не везет ничего лишнего. На ветровом стекле, рядом с трещиной, паутиной расходящейся от удара давнего осколка, висел на выцветшей бечевке высохший пучок степного полынного корня — не то оберег от дурного глаза, не то просто единственная парфюмерия, способная перебить тяжелый запах перегретого дизеля.
    — Все, Птица, — Михей наконец затормозил у разбитого бетонного павильона бывшей автобусной остановки. Из выбитых стекол павильона торчали сухие, перепутанные ветки степного перекати-поля. — Моя соль здесь сворачивает на северные пути. Дальше поворот на Джанкой, через час-другой здесь соляная эстафета пройдет. С ними уйдешь.
   
    Лика спрыгнула на твердую, звонкую от легкого дневного заморозка обочину. Холодный степной ветер тут же ударил под полы тяжелой шинели, выбивая из сукна оставшийся подвальный запах Керченской редакции — смесь печатной краски, сырого ракушечника и сгоревшего керосина.
    Здесь, на самом стыке регионов, работала совсем иная связь — без проводов, длинных волн и накальных радиоламп. Караванная эстафета Диких земель держалась на цепочке попутных машин, воловьих упряжек, соляных фур и пеших курьеров. Если нужно передать бумагу на Восток, ее не кричат в эфир — эфир заглушен, нестабилен или вовсе молчит на сотни верст. Текст сворачивают в тугой свиток, оборачивают промасленной ветошью и отдают водителю зерновоза, попутному фельдшеру или скупщику рыбы. Через три-четыре недели, миновав пять пересадок и десяток самодельных блокпостов, измятый лист с отпечатками грязных пальцев окажется на старом верстаке Пала Саныча.
    Лика достала из глубокого кармана планшета первый путевой лист — несколько страниц плотной бумаги, исписанных мелким, убористым почерком. Это были первые наброски о выезде из Керчи, о прощании с Настей, о словах Пала Саныча про «главную строку». Она аккуратно забила сворачивающийся лист в оцинкованный тубус из-под сигнальной ракеты, загнала плотную деревянную пробку и протянула Михею вместе со щепоткой сухого самосада, завернутого в обрывок газеты.
    — Приедешь назад в Керчь — отдай Палу Санычу лично в руки. Скажи, Запад начался.
    Михей молча спрятал тубус во внутренний карман овчины, кивнул и, не прощаясь, крутанул тяжелый руль, уводя тяжело просевший грузовик в сторону степных солончаков. Задние колеса машина прокрутила с сухим, хрустящим звуком, выбив из-под брызговиков сноп сухой глиняной крошки.
    Машина Михея еще долго прослушивалась в сухом степном воздухе — ровный, надсадный гул разваливающегося дизеля оседал в бурьянах, пока не растворился окончательно в сиплом, непрерывном свисте ветра. Лика осталась одна у искрошенного бетона.
    В самом сердце степного перегона тишина ошеломляла. В Керчи она всегда была наполнена морем: даже когда затихал порт, Пролив продолжал дышать — тяжело, солено, с глухим ударом волны о сваи или мягким шорохом мелкой гальки на береговой полосе. Степь же молчала абсолютно иначе. Это было сухое, гулкое молчание выжженной земли, где любое движение — шуршание засохшего чертополоха, треск промерзшей степной ковыли или скрип собственных подошв — казалось чужеродным и слишком громким.
    Остановка, у которой ее оставил Михей, когда-то была типовым советским павильоном из серого железобетона. Теперь от нее остался лишь покосившийся навес да дырявая задняя стенка, на которой под слоями полураспавшейся побелки еще угадывались следы синей краски — старого названия какого-то совхоза или отделение птицефабрики, исчезнувшей задолго до того, как рухнул прежний мир. Чей-то штык или зубило когда-то давно выбило поверх штукатурки короткую, уже потемневшую от времени надпись: «Воды нет, колодец сухой, иди на балку».
    Лика поставила тяжелый вещевой мешок на бетонный бордюр, достала из кармана плотные суконные рукавицы и надела их, перехватив планшет под мышкой.
    Холод стоял особый — не зимний, с мокрым сивашским снегом, а ранний, весенний, когда солнце уже выбеливает горизонт, но земля еще промерзла на три локтя в глубину, а ветер с сторону Сакских озер несет мелкую, въедливую соляную пыль. В этой пыли оседало все: шинель через полчаса становилась жесткой, как рогожа, на ресницах выступал тонкий иней, а на губах оседал привкус горькой рапы.
    Она поднесла к глазам часы. Старая механическая «Заря» с поцарапанным стеклом, отданная ей Палом Санычем перед самым выездом, показывала начало второго. Соляная эстафета, про которую говорил Михей, должна была показаться с севера — со стороны Сакских озер, где береговые общины всю зиму вымораживали и собирали пластовую соль для обмена на зерно, ракушечник и топливо.
    Ожидание затягивалось. Лика прошлась вдоль обочины, разминая затекшие за долгие часы в кабине ноги.
    Трасса здесь сохранила остатки асфальта, но покрытие напоминало стиральную доску: глубокие колеи от гусениц тяжелой техники, забитые слежавшимся гравием, перерезали полотно каждые тридцать метров. Кое-где из провалов выпирали ржавые ребра арматуры — остатки бывших дорожных заграждений, которые давно срезали на металл местные умельцы.
   
    Час спустя на горизонте проступило движение.
    Сначала это была просто серая туманная взвесь, поднимавшаяся над сухими бурьянами. Затем из пыли выкристаллизовался звук — не мерный стук автомобильного мотора, а странный, ритмичный скрип дерева о дерево, перемежаемый тяжелым, нутренным сопением и редкими, короткими ударами кнута.
    Караван шел медленно. Это была не автомобильная колонна — топливо на Западе ценилось слишком дорого, чтобы жечь его на пустынных перегонах, где нет постоянных заправок. Эстафету вели три тяжелые парные подводы на высоких деревянных колесах, окованных толстыми полосами железа. В упряжках шли не лошади — массивные, серо-пепельные волы с широкими, раскидистыми рогами и сухими, искрошенными копытами. Они шагали тяжело, наклонясь и низко опустив огромные морды к промерзшей пыли, и от их мокрых ноздрей валил густой, белый пар, тут же оседавший на шерсти седой коркой.
    За первой подводой, держась за длинный тисовый шест, шел человек в длинной, до самых пяток, юфтевой безрукавке, надетой поверх двух стеганых ватников. На голове его сидела глубокая треухая шапка из дикой козы, а лицо до самых глаз заматывал серый вязаный шарф, отсыревший от постоянного дыхания.
    Лика сделала несколько шагов навстречу и остановилась на краю обочины, подняв правую руку в открытой рукавице — универсальный знак мирного пешего на всех дорогах Диких земель.
    Вожатый каравана замедлил шаг, оперся на свой шест и окинул Лику долгим, неторопливым взглядом из-под кустистых, белых от инея бровей. Волы за спиной возницы тут же встали, тяжело переступая ногами и осыпая со своих широких боков мелкую соляную корку.
    — Куда стелешь, девка? — голос у вожатого был густой, треснувший на холоде, как сухая валежина. Он чуть сдвинул шарф с лица пальцем вниз, обнажив желтые, изъеденные табачным дымом зубы.
    — На Запад, — ответила Лика, стараясь говорить ровно и без лишней спешки, как учили в редакции. — До Сакского поворота или до Евпаторийской развилки. Дорога уплачена.
    Она залезла во внутренний карман шинели и вытащила небольшой прямоугольник плотного картона с выжженным на нем штампом Артели Пролива и личной подписью Штурмана — знак того, что предъявитель имеет право на попутный проезд и не подлежит досмотру на внутренних перевалах.
    Старик подошел ближе. Пахло от него сложным, тяжелым густым запахом: воловьим потом, прелой соломой, сушеной коноплей и той самой специфической, ядреной солью, которую добывают на глубоком озере Сасык. Он взял карточку шершавой, мозолистой рукой, повернул ее к скудному весеннему солнцу, поскреб ногтем выжженное клеймо, проверяя глубину следка.
    — Артельные… — проворчал он без особого удивления, но с некоторой долей суровой уважительности. — Штурман, значит, печать приложил. Помнит еще старый черт, как соль с озер брать. Только у нас тут артельные законы не совсем ровно дышат, девка. Здесь земля Сакского Совета, тут за проезд не артельной рыбой берут, а делом.
    — Я не порожняя, — Лика кивнула на свой вещевой мешок. — Помочь на перегоне могу, вести пишу. Из Керчи иду, от Пала Саныча.
    При имени Пала Саныча старик чуть приподнял густые брови. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на узнавание — не личное, а то, далекое, когда названия газет и имена старых редакторов еще имели вес на всей территории полуострова.
    — От газетчиков, значит… — он сплюнул на сухой асфальт черную табачную жвачку. — Зовут меня Еремей. Садись на вторую подводу, на рогожу. К соляным мешкам не жмись — если шинель просолится, до лета не отстираешь. Едем до поворота на бараки Аркады.
   
    Подвода тронулась с тяжелым, металлическим стоном. Колеса, окованные железом, въедались в промерзший асфальт, выбивая мелкую крошку.
    Лика устроилась на второй подводе, забравшись на ворох сухой пшеничной соломы, перестеленной несколькими слоями тяжелой брезентовой рогожи. Под рогожей угадывались плотные, прямоугольные тюки — соль в мешках из промасленной парусной ткани, сложенная аккуратными штабелями.
    Машина Михея давала скорость и иллюзию движения, но подвода Еремея возвращала к настоящему ритму Диких земель. Здесь время измерялось не километрами в час, а «перегонами» — от одной соляной станции до другой, от колодца с питьевой водой до заброшенного трансформаторного щита, у которого караваны делали получасовой привал.
    Вокруг простиралась степь. Она была плоской, как ладонь, и лишь изредка на горизонте проступали серые силуэты упавших опор высоковольтной линии. Гигантские металлические фермы, когда-то шедшие с востока на запад, теперь корчились в бурьяне, словно перебитые хребты вымерших ящеров. Кое-где одинокие уцелевшие вышки еще держались за промерзшую землю, и на их ажурных верхушках с сухим, металлическим звоном качались на ветру оборванные, размочаленные струны алюминиевых проводов, уходящие в никуда.
    — Что на Востоке слышно? — Еремей, шедший рядом со второй подводой, слегка повернул голову, не сбавляя шага. — Почтовый Гриша все еще в эфир выходит или заглох?
    — Выходит, — ответила Лика, подтягивая воротник шинели. — Каждые три дня, на десятом канале. Пролив стоит, катера Артели на зимнем приколе. На той стороне, в Тамани, разговоры идут. Про переговоры, про комиссии.
    — Разговоры… — Еремей сурово ухмыльнулся, огладив растрепанную бороду. — На Востоке у вас всегда разговоры. Вы к морю прижаты, вам кажется, если за морем шевелятся, значит, и завтра к вам приедут. А у нас тут земля. Земле разговоры не нужны, земле лемех нужен да рапа, чтобы грязь в чеках не пересыхала.
    — А про Большую землю у вас что говорят? — Лика подалась вперед, перебирая в пальцах край суконной рукавицы. — Про договоры, про границы?
    Еремей приостановился, подождал, пока сравняется с подводой, и посмотрел на Лику снизу вверх. Глаза у него были маленькие, серые, въедливые — глаза человека, который тридцать лет смотрел на белое соляное зеркало под палящим солнцем.
    — Вот что я тебе скажу, Птица. Ты из своей Керчи едешь, думаешь, тут все только и ждут, когда начальство с печатями вернется. А ты на Сасык глянь, когда доедем. Там люди десять лет своими руками чеки восстанавливали, каналы деревянными щитами крепили, грязь лопатами драли, чтобы спины у ревматиков гнулись. Если сейчас сюда приедет чиновник из центра и скажет: «Теперь это государственная собственность номер такой-то, платите налог за рапу» — знаешь, куда его мужики определят?
    — Куда?
    — В чек и определят. На самый низ, где оседает маточник. Чтобы посмотрел, как она, соль-то, дается. У нас тут в Евпатории и Саках свои правила выросли. Не хуже ваших артельных, но пожестче. У вас там Штурман с Пал Санычем все по старой памяти судят, а в нашей артели каждую лопату считают.
    Он умолк, стеганул кончиком шеста по сизой спине левого вола, и тот подался вперед, тяжело отдуваясь.
   
    К четырем часам дня степь начала менять цвет. Серый, выцветший бурьян уступил место низким, солончаковым плешинам, покрытым белесым, хрустящим налетом. Воздух стал плотнее, в нем отчетливо проступил горький, аптечный запах йода, брома и гниющей сивашской водоросли.
    На горизонте показались первые строения — не город, но и не деревня. Это были так называемые бараки Аркады — бывший пригородный поселок при грязелечебнице, превращенный за годы изоляции в укрепительный пункт и перевалочный лагерь для соляных эстафет.
    Здесь низкие здания из желтого, неотесанного ракушечника с плоскими толевыми крышами сгрудились вокруг высокой водонапорной башни. Башня была пробита в верхней части, но ее нижняя часть использовалась как наблюдательный пост: над куполом торчал длинный шест с развевающейся полосой черного брезента — знак того, что пункт принимает попутные караваны и не ведет торговли зерном.
    Караван Еремея свернул с трассы и пошел по накатанной грунтовке, засыпанной мелким шлаком.
    У въезда в бараки стояли трое: мужчины в стеганых куртках без опознавательных знаков, вооруженные короткими охотничьими карабинами и длинными, окованными железом пешнями — инструментом для скола соляного льда. Они молча проводили взглядом волов, кивнули Еремею как знакомцу и перевели взгляд на Лику, сидевшую на подводе.
    — Кто такая? — отделился от троицы один, повыше, с лицом, изуродованным старым оспенным шрамом через всю щеку.
    — От Пала Саныча, с Керчи, — коротко отрезал Еремей, не останавливая упряжку. — В Севастополь идет, к Вячеславу Гончару. Бумаги чистые, Штурманов знак при ней.
    Человек со шрамом подошел к подводе, вглядываясь в Ликино лицо. В его взгляде не было вражды, но проступала та же тяжелая, въедливая подозрительность, с которой на Западе встречали любых чужаков с Востока.
    — Газетчица, значит? — спросил он, поправляя ремень карабина на плече. — Ну заходи, коли не с пустыми руками. В третьем бараке печь топят. Только бумаги свои на стенку не клей — у нас тут читать охотников мало, а вот на растопку твоя газета быстро уйдет.
    Лика спустилась с рогожи на легкий, хрустящий под каблуками соляной шлак.
    Внутри третьего барака было темно, душно и пахло кислым овечьим потом, мокрым войлоком и угарным газом от плохой угольной мелочи.
    Здание когда-то служило ведомственной сушилкой для грязевых аппликаций при грязелечебнице «Аркада». Низкий потолок из армированного бетона просел под тяжестью влажного степного воздуха, а узкие окна под самым перекрытием были намертво забиты кусками фанеры и замазаны поверх сырой глиной, чтобы не выдувало тепло.
    В центре длинного гулкого зала дымила чугунная буржуйка, сваренная из двух разрезанных вдоль кислородных баллонов. Вокруг нее на деревянных щитах, снятых с соляных чеков, сидели и лежали люди — с десяток человек: погонщики, скупщики сушеной рыбы из Донузлава, двое копателей ракушечника в засаленных кожаных фартуках и пожилая женщина в трех шалях, молча перебиравшая в матерчатом мешке сушеную айву.
    Когда Лика переступила порог, поджав губы от ударившего в лицо тяжелого пара, разговоры у печи на мгновение утихли. Десяток пар глаз — прокуренных, воспаленных от постоянного степного ветра и соляного блеска — уставились на ее шинель, артельный планшет и сбитые керченские сапоги.
    — К печке не жмись, девка, там место занято, — подал голос один из копателей, не вынимая из рта короткой деревянной трубки. — Те, кто с дороги, сначала у порога оттаивают. У нас тут воздух экономить принято.
    Еремей, вошедший следом за Ликой с тяжелым деревянным ведром, наполненным мутной, соленой водой для волов, с грохотом опустил его у дверей и коротко отрезал:
    — Своя она, Митрофан. Из Керчи, от Пала Саныча. До Гончара идет.
    Имя Гончара подействовало лучше любого артельного мандата. Копатель с трубкой неопределенно хмыкнул, подвинулся на щите, освобождая край промасленной рогожи, и указал на него подбородком:
    — Раз от Гончара — садись. Только сапоги к трубе не ставь, на них соль бытовая, растрескаются в сопли.
    Лика опустилась на край щита, поставив вещевой мешок между ног. Тепло от буржуйки было тяжелым, неживым, но после нескольких часов на ветру оно отзывалось в костях приятной, ломящей ломотой.
    — Назад кто на Восток идет? — спросила она, не обращаясь ни к кому конкретно, но так, чтобы слышал весь барак. — Бумага есть для Керчи. За провоз заплачу табаком.
    Женщина с айвой подняла голову из шалей. Глаза у нее были совсем желтые, круглые, как у степной птицы.
    — Семеновы ребята через час-другой пойдут, — просипела она. — На феодосийскую развилку соляной пласт потянут. Если бумага не тяжелая — возьмут. Только ты ее в промасленную тряпку закрой. В степи туман поднимется — все, что не в смоле, в соплю превратится.
    — Бумага крепкая, — ответила Лика, аккуратно разглаживая ладонью сухой лист. — В тубусе.
    В бараке снова заговорили — глухо, неторопливо, обо всем сразу и ни о чем конкретно: про цены на сушеную хамсу в Черноморском, про то, что на Сакском озере пятый чек за зиму проморозило и рапа ушла в нижние пласты, про каких-то чужаков, которых видели неделю назад у заброшенных ветряков на Тарханкуте.
    — Не наши были, — басил копатель ракушечника, набивая трубку сушеным махорочным крошевом. — В шинелях серых, без погон, но шаг строевой. С оптикой ходили, вышку осмотрели, по карте что-то чертили и ушли на север, в сторону Перекопа.
    — Наблюдатели, — тихо проговорил Еремей, сидевший у самого входа и полируя сухим бруском свой шест. — С той стороны подбираются. Договоры-то в Тамани не просто так пишут. Скоро и к нам приедут — земличку переписывать.
    — Пусть переписывают, — отрезал копатель. — Только переписывать они будут то, что мы из грязи руками подняли. Если с миром придут — пусть инструмент везут да солярку. А если с бумажкой и налогом — так у нас в карьерах глубоко. Там места всем хватит.
    Лика слушала, не прерывая письма. Карандаш быстро бежал по бумаге, фиксируя эти сухие, жесткие фразы. Написав последние строки репортажа о «законах рапы», она свернула листы, забила во второй тубус, тщательно подогнала смоляную пробку и передала парню из артели Семена, который заглянул в барак за кипятком.
    — Грише или Палу Санычу лично, — повторила она. — Скажи, Запад не верит Керчи. Они тут сами по себе.
    На рассвете Еремей передал ее на попутный паровой трактор-тягач, шедший в обход Сакских озер прямо на юг — в сторону предгорий.
    Паровой тягач — заново перебранная на дровах и угольной мелочи довоенная машина с огромным вертикальным котлом — оглушительно скрежетал и плевался черным дымом. Водитель, молчаливый парень в собачьем тулупе, не задавал вопросов: чугунные чушки и соляные блоки, которые он вез на юг, не требовали разговоров.
    Всю ночь и следующее утро тягач полз на юго-запад. Степь постепенно ломалась: ровная, гладкая равнина сменилась глубокими балочными складками, сухими руслами степных речушек и выходами серых скальных пород. Климат менялся на глазах — соляная сухость Сасыка уходила, уступая место влажному, тяжелому морскому дыханию. Из балок потянул запах сырого ракушечника, дубовой гари и старого, застойного мазута.
    Заря следующего дня застала их на высоком инкерманском плато.
    Тягач заглох у полуразрушенной трансформаторной будки, выплюнув напоследок огромный клуб белого пара. Водитель вытер ветошью черное от копоти лицо и указал костлявым пальцем вперед, через расколотый бетонный парапет трассы.
    — Все, девка. Дальше пешком или на портовой дрезине вниз по ветке. Вон он, твой Севастополь.
   
    Лика вышла на край обрыва и замерла, сжав пальцами лямку планшета.
    Внизу, в предрассветной сизой дымке, раскинулась гигантская, изрезанная темными извилистыми изломами Севастопольская бухта. Она казалась вылитой из темного, тяжелого свинца. В отличие от мелкого и шумного Керченского пролива, здесь стояла глубокая, монументальная вода, не боявшаяся степных заморозков.
    На южной и северной сторонах, прижавшись к серым холмам, темнели силуэты застывшего города. Десятки уцелевших и полуразрушенных каменных зданий, остовы портальных кранов, застывшие черные стрелы сухих доков. Но главное открывалось прямо в воде.
    Вдоль изгибов бухты, насколько хватало глаз, стояли корабли.
    Это не был действующий флот — это было огромное, застывшее кладбище брошенного железа. Остов огромного списанного крейсера с креном на правый борт; полузатопленные военные транспорты, из воды у которых торчали только ржавые надстройки; десятки сторожевиков, буксиров и катеров, сбитых в плотную, мертвую массу и привязанных толстыми стальными тросами к полуразрушенным причалам.
    Над этим железом не было дымов официальной эскадры. Ни флагштоков, ни радиомачт государственного флота — его увели в Новороссийск еще до Перемирия, забрав все, что могло давать ход и представляло ценность. Оставшийся мертвый металл принадлежал теперь только тем, кто остался на этом берегу.
    Лика разглядела на палубе стоящего ближе всех дебаркадера движение: над серой надстройкой вился тонкий, едва заметный голубоватый дымок печи-буржуйки. На ржавых бортах брошенных эсминцев виднелись навешанные из досок мостки, переходы, натянутые бельевые веревки, на которых сушилась ветошь. Мертвый флот обживали люди.
    Внизу, у самого входа в Северную бухту, где среди ржавых корпусов стояли деревянные понтоны и дымила мастерская, держал свою бессменную вахту корабельный мастер Вячеслав Петрович Гончар.
    Лика поправила шинель, глубоко вдохнула сырой, пахнущий мазутом, старым железом и соленой глубиной воздух и начала спускаться по разбитой каменной тропе вниз, к подножию города.
   
    Из путевых заметок Лики. Передано с соляным караваном Еремея в сторону Феодосийской развилки.
    «На Западе земля звучит иначе. В Керчи гул моря заглушал все, создавая иллюзию, будто мы живем на острове, где за Проливом кончается мир. Здесь, в степи, тишина не просто молчит — она давит на уши сухим соляным ветром и хрустом промерзшего бурьяна. Люди на соляных чеках Сасыка не ждут помощи от артелей, не просят хлеба и не верят в государственные печати. У них сложился свой, жестокий закон рапы: кто вложил труд в грязь и каналы, тот и владеет берегом. Если с Востока приедет чиновник с налогами, его просто опускают на дно чека — к маточнику. Наш подвальный опыт Керченской редакции кажется им отсюда детской забавой. Но я продолжаю сворачивать листы в тубусы и отдавать попутным караванам. Газета должна идти на Запад, пока идет соляная эстафета. Если мы перестанем фиксировать их имена и их законы, степь просто сотрет нас всех из памяти, как выдувает за ночь следы воловьих подвод на инкерманской трассе».


Как вам эта глава?
Комментарии
Войдите , чтобы оставить комментарий.

Комментариев пока нет.