Глава 5. Беседа
Несколько дней миновало с погребения Мари. Сколько именно — я потерял счёт. В этом проклятом доме время текло иначе, подчиняясь своим, неведомым законам. Дни сливались в серую, однообразную череду, и лишь смена света за окном напоминала о том, что мир ещё существует за стенами Вальденштейна.
Все эти дни я провёл за книгами. Библиотека в замке оказалась обширной — настоящая сокровищница мысли, собиравшаяся поколениями. Я погружался в фолианты по истории, в трактаты философов, в стихи поэтов, которых так любил Александр. Но строки расплывались перед глазами, смысл ускользал, потому что разум мой был занят иным.
Он мучил меня размышлениями о хрупкости жизни. О том, как внезапно и рано она может прерваться — без предупреждения, без права на прощание, без возможности что-то исправить. О том, что мы наивно полагаем, будто контролируем своё существование, строим планы, надеемся на будущее, — но никто, никто не знает, когда и почему оборвётся эта тонкая нить. Кошмарный рок настигнет каждого — вопрос лишь в том, когда прозвучит его безмолвный зов.
Эти мысли грызли меня изнутри, не давая покоя ни днём, ни ночью. Я ворочался в постели, вставал, подходил к окну, смотрел на снег…
Лишь изредка я выходил прогуляться в сад, чтобы полюбоваться этим столь прекрасным и столь невозможным зрелищем. Снег лежал плотным покрывалом, укутав кусты роз, скамейки, дорожки. Ветви деревьев клонились под его тяжестью, и в сером, пасмурном свете сад казался застывшей гравюрой, иллюстрацией к какой-то древней, печальной легенде. Я вдыхал морозный воздух, ловил ртом падающие снежинки и пытался убедить себя, что это нормально. Что так и должно быть.
Как вдруг моё уединение прервал стук в дверь.
Тихий, робкий, почти неслышный — но в гробовой тишине замка он прозвучал как удар колокола. Я поднял голову от книги, прислушался.
— Войдите, — произнёс я, не уверенный, что меня услышат.
Дверь приоткрылась. На пороге стоял Александр. Он попытался улыбнуться — я видел это движение губ, этот привычный, дружеский жест, — но улыбка вышла жалкой, искажённой, чужой на его мертвенно-бледном лице. Глаза его запали ещё глубже, кожа приобрела восковой, полупрозрачный оттенок. Казалось, он таял с каждым днём, превращаясь в собственную тень.
— Можно войти? — спросил он тихо.
— Конечно, — я отложил книгу и поднялся навстречу. — Заходи, мой друг, я всегда рад тебе.
Он вошёл, присел в кресло у камина, где давно уже не горел огонь. Я опустился напротив, и мы вновь погрузились в беседы.
Сначала говорил я — рассказывал о прочитанном, делился мыслями, пытался заинтересовать его, отвлечь от мрачных дум. Потом заговорил он — медленно, с трудом подбирая слова, словно они давались ему с огромным усилием. Мы вновь обсуждали книги, философию, вспоминали юность, общих знакомых… И в какой-то момент мне показалось, что мне удалось отвлечь его от печали. В глазах его мелькнул слабый огонёк, голос окреп, он даже улыбнулся пару раз — почти искренне, почти по-настоящему. Но вдруг всё изменилось.
Взгляд его остановился. Упёрся в одну точку где-то у меня за спиной, словно там, в пустом углу комнаты, стояло нечто, видимое только ему. Глаза расширились, зрачки дрогнули — и губы его зашевелились. Медленно, едва заметно, они принялись что-то шептать — беззвучно, почти не размыкаясь. Это был не голос, это было дыхание, превратившееся в слова, что рождались где-то в глубине его существа и вырывались наружу помимо воли. Я не мог разобрать ни звука.
— Александр? — позвал я тихо. — Что ты говоришь?
Он не ответил. Даже не взглянул в мою сторону. Казалось, он вообще не слышит меня, не видит, не осознаёт моего присутствия. Словно я исчез, растворился в воздухе, и в комнате остался только он и та незримая сущность, что приковала его взгляд.
Я попробовал снова — громче, настойчивее:
— Александр! Что с тобой? Очнись!
Попытка оказалась тщетной — никакой реакции. Тогда я поднялся с кресла и медленно, стараясь не спугнуть это странное состояние, приблизился к нему. Наклонился, прислушался, затаив дыхание, — и шёпот стал различим.
Тихий, прерывистый, похожий на шелест осенних листьев или на дыхание умирающего. В нём не было мужской интонации, не было голоса Александра — это был чужой, нездешний звук, женский, тонкий, пробирающий до костей.
— Меня… — шептали его губы. — Меня заставили это сделать… Я… я не хотела…
Животный, первобытный страх овладел мной. Не тот привычный страх, что испытываешь в темноте или перед опасностью, — нет, это было нечто более глубокое, древнее, заложенное в самой природе человека. Страх перед потусторонним. Страх перед тем, чего не может быть, но что происходит прямо сейчас, перед твоими глазами.
И по инерции, повинуясь какому-то неведомому импульсу, я принялся повторять за ним его слова. Шёпотом, едва слышно, словно кто-то другой управлял моими губами:
— Меня… меня заставили это сделать… Я… я не хотела…
— Что? — вырвалось у меня громко, резко. — Что заставили сделать?
Барон вздрогнул. Взгляд его, до этого устремлённый в пустоту, медленно переместился на меня. И в этом взгляде я увидел такое, от чего сердце моё замерло.
Боль. Бесконечная, неизбывная боль — но сквозь неё проступало иное. Понимание. Словно мои слова, этот невольный повтор, дали ответ на все вопросы, что терзали его душу с того самого дня, как пропала Мари.
— Это… — голос его сорвался. Он сглотнул, провёл рукой по лицу, словно прогоняя нечто из себя. — Это её слова. Они были написаны в записке. В той записке, которую она сжимала в своей маленькой руке… когда мы нашли её.
Я сглотнул. Во рту пересохло.
— В какой записке? — переспросил я, хотя ответ уже знал. — Мы не находили никакой записки.
— Я забрал её, — тихо произнёс Александр. — Сразу же, когда увидел. Не знаю зачем… спрятал, никому не показал. Даже Герману. Даже тебе. Хотел прочесть наедине, осмыслить… Но там были только эти слова. Только они. И больше ничего.
Он замолчал, и тишина вновь наполнила комнату — тяжёлая, давящая, как в склепе.
— А что она сделала? — спросил я, чувствуя, как вопрос этот повисает в воздухе, не находя ответа. — Что именно она не хотела делать? Что её заставили?
Александр поднял на меня глаза. И впервые за всё это время — за все дни, что я провёл в Вальденштейне, за все часы наших разговоров, за все мгновения его скорби — голос его зазвучал иначе. В нём не было боли. Не было тоски. Не было той мертвенной, обречённой усталости, что пропитала самые стены этого дома.
В нём была жажда. Холодная, твёрдая, неутолимая жажда. Жажда мести.
— Я не знаю, — произнёс он медленно, оттачивая каждое слово. — Но я хочу это узнать. Я узнаю. Чего бы мне это ни стоило. Клянусь памятью всех моих предков, что покоятся в нашем склепе, — я узнаю, кто заставил её и что именно она сделала. И кто сделал это с ней.
Он не закончил. Но и не нужно было. В его глазах горел такой огонь, что я понял: для тех, кто причинил зло его Мари, уже не будет пощады. Ни на этом свете. Ни на том.
— Я с тобой, мой друг, — пробормотал я шёпотом, так, словно клялся в чём-то поистине сокровенном и таинственном.
— Я знаю, — ответил он кротко, с ноткой благодарности.
Комментариев пока нет.