Влияние медведя / Влияние медведя

Влияние медведя

Глава 1 из 3

ВЛИЯНИЕ МЕДВЕДЯ

Глава первая.

Солдата звали Рябов, и он был рядовым второго года службы, то есть достиг той стадии армейской эволюции, когда форма сидит на человеке как вторая шкура, а уставные выражения мешаются с матерными в пропорции, близкой к золотому сечению.

Застава, на которую его определили, носила номер, ничего не говоривший даже штабным картографам, и состояла из трёх строений: казармы, склада и вышки, господствовавшей над морем тайги, как мачта утонувшего корабля.

Провизию сюда действительно не привозили. Не потому, что забыли — хотя и это случалось, — а потому, что последние сорок километров просеки заросли молодым ельником быстрее, чем старшина успевал составить заявку на горючее для бензопилы.

Иногда на вертолёте закидывали топливо и одежду.

Начальник заставы, капитан по фамилии Шмелёв, носившей явный оттенок издёвки над его комплекцией, решил проблему со свойственной армии простотой: подчинённый ему личный состав кормил себя сам.

Так Рябов стал не просто пограничником, а своего рода промысловиком казённого образца.

Каждое утро, вдохнув воздух, пахнувший хвоей и той особенной сыростью, какая бывает только в местах, где цивилизация отступила, оставив после себя ржавые консервные банки, Рябов уходил в лес проверять силки. Автомат за спиной болтался привычной тяжестью скорее, как инструмент, чем как оружие.

Медведей он не боялся. Точнее, боялся, но тем особым, уважительным страхом, который не парализует, а обостряет чувства. Тайга не прощает только двух вещей: паники и неуважения. Хотя и медведи обходили заставу и ее окрестности стороной своими тропами. Пограничники не ходили на тропы медведей, медведи не ходили на тропы пограничников всё честно.

Мать ждала его в городе N, до которого было двое суток поездом от ближайшей станции, а до той станции — ещё шесть часов тряски на попутном вездеходе, если таковой случался. Собака была здесь, при части, беспородная сука по кличке Туча, получившая её за способность в нужный момент омрачить любой оптимизм старшины.

Она ходила за Рябовым молчаливой тенью, и в её жёлтых глазах отражалось понимание, совершенно излишнее для животного.

В тот весенний день он шёл проверить капканы у Лысого распадка. Капканы стояли на зайца, но иногда в них попадалась куница, чей мех шёл на воротники офицерским жёнам — сложная система натурального обмена, делавшая заставу почти автономной экономической единицей.

Следы он заметил не сразу. Они были нечёткими, словно зверь приволакивал лапу. Кровь на снегу — тёмные, почти чёрные капли — указывала, что дело серьёзное.

«Медведь. Ранен. Шатун или просто неудачник», — подумал Рябов с той долей сочувствия, какую солдат может позволить себе в отношении зверя, ещё не зная, станет ли тот добычей или угрозой.

Армейская логика подсказывала: доложить. Логика тайги — проследить. Добить подранка — почти милосердие. Кроме того, медвежатина, грамотно засоленная, решала вопрос с мясом на месяц вперёд. Капитан Шмелёв оценит, если, конечно, не узнает, что Рябов ушёл на восемь километров дальше разрешённого маршрута.

Но Шмелёв сидел в канцелярии и переписывал ведомости боепитания под реальное наличие, то есть занимался делом, требовавшим полного уединения и забвения уставных норм.

Рябов пошёл по следу. Туча, взвизгнув, побежала вперёд, но почти сразу вернулась и прижалась к ноге — дурной знак, на который следовало бы обратить внимание. Но солдат, как всякий молодой человек в двадцать лет, полагал, что автомат Калашникова с полным рожком — это достаточное основание для бесстрашия.

След петлял, уходя в бурелом. Здесь деревья лежали друг на друге, словно трупы на поле боя, это был результат давнего урагана.

Рябов перелезал через замшелые стволы, цепляясь ремнём автомата за сучья, и тихо матерился. Медведь, видимо, продирался здесь же: на коре остались следы когтей и бурые мазки.

Провалился он внезапно и до обидного глупо. Просто шагнул на ровное место, и земля ушла из-под ног.

Падение было недолгим, но впечатляющим. Он прокатился по склону из осыпавшейся гальки и глины, больно ударился плечом о камень и замер в полной темноте, слушая, как сверху, с того света, доносится истерический лай Тучи. Пахло сыростью, плесенью и чем-то ещё — слабым, почти выветрившимся запахом химии.

Когда глаза привыкли, он понял, что находится не в естественной пещере. Слишком ровными были стены, слишком правильным — свод. Бетон? В тайге, в тридцати километрах от заставы, под землёй — бетонный каземат.

Рябов поднялся, ощупал автомат (цел, предохранитель сбит, патрон в патронник не загнан нормально) и зажёг спичку. Слабый огонёк выхватил из мрака помещение, походившее одновременно на бомбоубежище и на операционную. Вдоль стены — металлические шкафы с облупившейся краской. Посередине — кресло. Не простое, а со следами креплений, подголовниками, подлокотниками, к которым тянулись провода. Над креслом на шарнирном кронштейне висел шлем — конструкция из металла и пластика, утыканная разъёмами, как ёж иголками.

Стол. На столе — книга. Не рукописный журнал, не вахтенный учёт, а настоящая книга в добротном переплёте, с тиснением, почти не тронутым плесенью. Рябов поднёс вторую спичку. «О том, как узреть Бога. Практическое руководство к эксплуатации модели „Альфа-4“». Ниже — гриф, от которого у любого, кто служил в армии больше года, сводило скулы: «Для служебного пользования. Экз. № 3».

Рябов сунул книгу за пазуху. Не потому, что поверил в Бога, а потому, что любой документ с грифом есть ценность. За него можно получить выговор, но можно и кое-что другое — зависит от того, кому и как предъявить.

Осмотр занял около часа. Спички кончились, но он нашёл огарок свечи в жестяной банке.

Лаборатория (теперь он не сомневался, что это лаборатория) была небольшой: три помещения, соединённых коридором. Жилой отсек с койками на шесть человек. Склад приборов, большинство из которых он не мог идентифицировать. И главный зал с креслом, шлемом и пультом, напоминавшим внутренности старой ЭВМ.

Ни тел, ни следов борьбы. Люди просто ушли. Или исчезли. Остались инструменты, бумаги, банки с химикатами, плотно закупоренные и подписанные убористым почерком. И книга.

Рябов выбрался наружу уже в сумерках. Туча, охрипшая от лая, кинулась к нему с тем исступлённым восторгом, какой у собак означает крайнюю степень беспокойства. Он потрепал её по холке и задумался.

Докладывать капитану? Смысл? Застава получит приказ оцепить район, приедут люди из ведомства, которое не имеет названия, а имеет только почтовый ящик, и всё, что нашёл Рябов, станет ещё одной папкой в архиве. А папки, как известно, не кормят и не греют.

Он посмотрел на книгу, которую вытащил из-за пазухи.

В свете догоравшего дня буквы на обложке казались выпуклыми, почти живыми. «Как узреть Бога». Хорошее название для того, кто сидит в тайге с автоматом и мечтает о чём-то большем, чем заячьи силки.

Рябов усмехнулся. Усмешка вышла кривой — сказывалось усталое одиночество и та особенная пустота в голове, какая возникает, когда привычный мир даёт трещину.

— Ну, Туча, — сказал он собаке, — кажется, у нас с тобой появилось хобби.

Собака вильнула хвостом, не понимая слов, но чуя перемену. Запах химии всё ещё держался на одежде солдата, и он был чуждым, тревожным, как обещание беды, которую пока не различить за деревьями.


Первое, что сделал Рябов, заложил пещеру брёвнами и поставил засечку на дереве, запомнил местность. В последствии он не побежал обратно к пещере.

Он был солдатом, а солдат, если он хоть сколько-нибудь смышлён, сначала обеспечивает тылы. Тылом в данном случае являлся капитан Шмелёв, чья подозрительность возрастала прямо пропорционально времени, которое подчинённый проводил вне зоны прямой видимости.

Поэтому следующие три дня Рябов вёл себя образцово. Силки — проверены. Капканы — перезаряжены. Мясо — засолено. Отчёт по расходу боеприпасов — сдан с теми мелкими неточностями, которые не вызывают вопросов, потому что полное совпадение цифр в армии как раз и означает липу.

Шмелёв хмыкнул, подписал и убыл в ежеквартальный запой, который маскировал под «профилактику ревматизма настойкой календулы». Настойка пахла спиртом и стояла в сейфе.

Рябов получил свободу манёвра.

Книгу он читал по ночам, при свете самодельного жирника, пока остальные бойцы видели десятый сон. Туча лежала у ног и временами подвывала во сне, гоняя воображаемых белок. Чтение двигалось медленно — не потому, что Рябов был глуп, а потому, что текст был написан людьми, которые, видимо, получали удовольствие, нагромождая термины один на другой, как кирпичи в кладке.

«Воздействие на теменную долю коры головного мозга модулированным электромагнитным полем частотой от 4 до 8 герц вызывает у испытуемого устойчивое ощущение присутствия Другого. Испытуемые описывают эффект как контакт с высшим разумом, божеством, космическим сознанием. В 87% случаев наблюдается частичная или полная утрата критического мышления в отношении получаемой информации. Данный эффект может быть использован для…»

Здесь шёл длинный перечень того, для чего эффект может быть использован, и от этого перечня у Рябова, ещё сохранявшего остатки гражданской морали, слегка заледенели пальцы.

Создатели лаборатории, судя по стилю изложения, были не просто исследователями. Это были практики. Люди, которые уже знали, зачем, и теперь выясняли как.

«Прототип дистанционного воздействия (шифр “Луч-М”) находится в стадии сборки. Принцип действия: направленный пучок электромагнитных волн той же частоты, но усиленный резонатором З-14, позволяет индуцировать состояние религиозного экстаза у объекта, находящегося на расстоянии до 500 метров. Практическое применение в оперативной работе очевидно…»

Дата на последней записи — 23 сентября 1986 года. Почерк обрывался на полуслове. Кто-то писал о результатах последнего опыта и вдруг остановился. Дальше — пустые страницы, чуть тронутые плесенью.

Рябов закрыл книгу и долго смотрел на огонёк жирника. Мысль, которая пришла к нему, была проста и оттого особенно опасна. Лаборатория заброшена. Аппаратура на месте. Книга — вот она. Библиотека с технической документацией — там же, в пещере. Не хватает только электричества. Аккумуляторов и освещения.

На складе заставы, в дальнем углу, за ящиками с противогазами, чей срок годности истёк ещё при предыдущем генсеке, стояли списанные, но вполне рабочие аккумуляторы. Списанные — значит, не существующие. Не существующие — значит, их отсутствия никто не заметит. Армейская бухгалтерия есть высшая форма алхибрии: она умеет превращать наличие в отсутствие и обратно, если знать нужные слова.

Рябов знал. Он полгода помогал старшине с учётом.

Перенос имущества занял неделю. Он таскал аккумуляторы ночами, по одному, через бурелом, поминутно замирая и слушая тайгу. Тайга молчала — или делала вид, что молчит, — но в этом молчании чудилось ожидание. Туча больше не ходила с ним к пещере. Она останавливалась у границы провала, ложилась на брюхо и тихо, утробно рычала.

— Глупая ты, — говорил ей Рябов, но в голосе его не было уверенности.

Лаборатория оживала постепенно. Сначала зажёгся свет — тусклый, жёлтый, но достаточный, чтобы видеть. Потом загудел вентилятор в системе охлаждения. Потом ожил пульт, подмигивая десятками индикаторов, и Рябов впервые почувствовал себя не взломщиком, а наследником. Чувство было пьянящим и неправильным, как глоток спирта натощак.

Шлем он испытал на себе в ночь с пятницы на субботу. Выбрал время, когда заступал в караул, но на вышку не пошёл, а, нарушив всё, что можно нарушить, спустился в пещеру. Сел в кресло. Опустил шлем на голову. Контакты холодили кожу. Тумблеры поддавались туго, с приятным механическим щелчком — немецкая работа или отечественная, но сделанная по немецким лекалам.

Сначала — ничего. Только гул в ушах и лёгкое покалывание в затылке. Рябов уже хотел выругаться и снять шлем, когда мир исчез.

Не погас — именно исчез. Вместо бетонных стен — чернота, полная звёзд. Вместо запаха плесени — вакуум, который, впрочем, вовсе не душил. Вместо собственного тела — точка сознания, висящая в бесконечности.

И Голос.

Голос шёл отовсюду и ниоткуда. Он не был мужским или женским. Он просто был — как факт, как закон природы, как гравитация.

— Ты пришёл.

Рябов попытался перекреститься, но не обнаружил рук. Попытался произнести уставное «рядовой Рябов по вашему приказанию», но не обнаружил рта.

— Не нужно слов. Здесь говорят иначе.

«Кто ты?» — подумал Рябов, и мысль его прозвучала отчётливо, как выстрел в тишине.

— Я тот, кого ты ищешь. Или тот, кого ты создал. Между этими утверждениями нет разницы. Разве ты не читал руководство?

Рябов читал. Он понимал, что говорит с самим собой, — активированная теменная доля шлёт сигналы в кору, мозг интерпретирует их как внешний голос, классический аудиторный феномен, описанный в седьмой главе. Но понимать умом и чувствовать — разные вещи. А чувствовал он благоговение. Чистое, детское, лишённое всякого скепсиса благоговение, какое бывает только в храме или перед лицом настоящей, невыдуманной опасности.

— Ты хочешь знать, зачем всё это, — продолжал Голос. — Хочешь знать, почему они ушли и почему ты остался. Хочешь знать, что будет дальше.

«Да», — признал Рябов.

— Тогда слушай.

И тьма наполнилась образами. Не словами — картинами, которые впечатывались в память, минуя стадию осмысления. Люди в белых халатах, спокойные, деловитые. Прибор «Луч-М», ещё не законченный, но уже работающий.

Испытуемый — человек в штатском, кажется, заключённый или доброволец, — на лице которого расцветает выражение неземного восторга. И голос одного из экспериментаторов: «Порог подчинения пройден. Можно внушать что угодно. Абсолютное оружие. Дешевле ядерного, эффективнее пропаганды. Представьте — вы включаете луч, и противник складывает оружие не потому, что побеждён, а потому, что увидел Бога, и Бог велел ему сдаться».

Потом — тревога. Чей-то крик: «Утечка! Защита не держит!» И тишина. Шесть человек в белых халатах, застывших кто где был — за пультом, у кресла, у двери. Глаза открыты, но сознания внутри нет. Оболочки. Овощи, как говорят в госпиталях.

Рябов сорвал шлем.

Он сидел в кресле, тяжело дыша и ощущая, как по вискам стекает холодный пот. Сердце колотилось где-то у горла. Руки дрожали. Но где-то там, под страхом и шоком, уже прорастала мысль — спокойная, чужая, словно подброшенная.

«Они не предусмотрели защиту. Они спешили. А ты не будешь спешить. Ты достроишь “Луч”. У тебя есть книга. У тебя есть библиотека. У тебя есть время — вся эта проклятая застава, вся тайга, всё одиночество мира — твоё время».

Это была не его мысль. Она пришла извне — или из той части его мозга, которую активировал шлем. Но Рябов принял её за свою.

Человек вообще охотно принимает за свои те мысли, которые льстят его самолюбию или обещают власть. А мысль о власти — самая лестная из всех.

Он вернулся в казарму под утро. Лёг на койку, не раздеваясь. Туча, вопреки обыкновению, не запрыгнула в ноги — осталась у двери, сверкая глазами из темноты.

Рябов смотрел в потолок и улыбался. В ушах всё ещё звучало: «Можно внушать что угодно». И первое, что он собирался внушить себе, — что всё идёт по плану.

Впрочем, второе «что угодно» было уже на подходе. Оно касалось капитана Шмелёва, старшины и всего того мира, который до сих пор имел наглость считать Рябова всего лишь рядовым срочной службы.

Тайга за окном молчала. Она знала, что внутри человека, лежащего на койке, поселилось нечто, чему ещё предстояло получить имя. И это имя вряд ли понравилось бы матери, ждущей сына в городе N.


Утро началось с происшествия, которое на заставе сочли бы заурядным, если бы не одно обстоятельство.

Старшина Ковригин, человек, чьё лицо напоминало мальчика, а характер — напильник с крупной насечкой, обнаружил пропажу.

Со склада исчезли два аккумулятора и катушка медного провода. Пропажа была невелика в масштабах армейского имущества, но Ковригин, как всякий старшина, страдал особой формой душевного недуга: он воспринимал вверенное ему хозяйство как часть собственного организма. Утрата аккумулятора была для него сродни ампутации пальца.

— Рябов! — гаркнул он, возникая на пороге казармы именно в тот момент, когда солдат пытался изобразить сон. — Ты по складам шастал. Сознавайся.

Рябов сел на койке. В голове ещё гудело после ночного сеанса, но мысли текли удивительно ясно, словно кто-то прочистил русло.

— Никак нет, товарищ старшина. Не шастал.

— А кто шастал? Мышь? Медведь?

— Не могу знать. Но могу помочь найти.

Ковригин прищурился. Помощь от рядового — вещь в армии редкая и оттого подозрительная. Но Рябов смотрел ясно и прямо, и в глазах его читалось то особое выражение искренней готовности, против которого бессилен любой старшина.

— Ладно, — буркнул Ковригин. — Вечером проведём ревизию. Готовь ведомости.

Вот тут и сработало то самое «второе что угодно», которое Рябов сформулировал для себя под утро. Ему нужен был доступ на склад без свидетелей. Ему нужно было, чтобы старшина сам, добровольно, передал ему ключи. И кажется — кажется! — он знал, как это сделать.

Весь день Рябов провёл в пещере. Он читал. Не просто читал — впитывал, как сухая земля впитывает воду. Библиотека лаборатории была собрана людьми, которые знали толк в подборе литературы: технические описания перемежались философскими трактатами, а те — отчётами о допросах военнопленных, на которых испытывали ранние прототипы. Чтение было не из приятных, но Рябов заставлял себя. Он понимал теперь, что шлем — лишь ключ. Дверь — «Луч-М». А за дверью — власть, которой не даст ни один генерал.

К вечеру он знал достаточно. Но несмотря на это ему было мало.

Старшину он нашёл в каптёрке. Ковригин сидел над ведомостями, шевеля губами и мучительно соображая, куда вписать недостачу так, чтобы она растворилась в цифрах, как соль в кипятке.

— Разрешите обратиться, товарищ старшина?

— Валяй.

Рябов сел напротив. На столе горела лампа под жестяным абажуром, и свет её падал так, что половина лица Ковригина тонула в тени. Хорошо. Тень облегчает контакт.

— Вы устали, — сказал Рябов. Голос его звучал ровно, может быть, чуть ниже обычного. — Шесть лет на заставе. Семья далеко. Повышения не светит. Только склад, ведомости, вечная нехватка всего. А ведь вы способны на большее. Вы это знаете. Просто не встретили человека, который бы понял.

Ковригин моргнул. Обычно он реагировал на подобные речи матом и угрозой наряда вне очереди. Но сейчас — промолчал. Вслушивался.

— Я могу помочь, — продолжал Рябов, и пальцы его под столом совершали пассы, описанные в книге как «невербальная индукция тета-ритма». — Только дайте ключи. Я перепишу ведомости. Вы отдохнёте.

Это была авантюра. Никакого дистанционного воздействия он пока не создал. Но эффект личного присутствия, эффект голоса, эффект полузнакомых жестов, подсмотренных в руководстве, — всё это сработало. Ковригин, чья воля была ослаблена усталостью, спиртом и тайным, никогда не высказываемым отчаянием, вдруг увидел в Рябове не солдата, а товарища. Едва ли не спасителя.

— Ключи, — сказал он медленно, — в сейфе. Возьми. Только… ты это… ведомости верни до утра.

— Будет сделано.

Рябов вышел из каптёрки с ключами в кулаке. Сердце колотилось, но на губах играла улыбка. Он сделал это. Без прибора, без луча — одним только знанием. Что же будет, когда «Луч-М» заработает?

В пещере его ждала работа. Схема прибора была проста в теории и дьявольски сложна в исполнении. Требовался резонатор — его остов уже стоял в углу главного зала, накрытый брезентом. Требовался генератор частот — его платы были разбросаны по столу, как внутренности вскрытого зверя. Требовался излучатель — параболическая антенна размером с хорошее блюдо, которую Рябов, обмирая от страха, вынес со склада РЭБ ещё в первую неделю. И требовались мозги. Его собственные мозги, которые теперь работали иначе, чем прежде.

Он не замечал времени. Часы в лаборатории встали много лет назад, а наручные он забыл завести. Спал урывками, тут же, в жилом отсеке, на койке, с которой предварительно снял чьи-то истлевшие вещи. Ел что придётся. Туча, которая всё-таки спустилась в пещеру на четвёртый день, лежала у порога и смотрела на хозяина с тем выражением, какое у собак означает крайнюю степень недоумения.

Через две недели прибор был почти готов.

Он стоял на столе — неуклюжий, собранный из разнородных деталей, опутанный проводами, как пациент в реанимации. Но в нём уже чувствовалась сила. Та особая, невидимая сила, которую Рябов ощущал теперь почти физически — как тепло от печки или холод от открытой двери.

Оставалось только испытать.

Испытать не на себе — с него хватило шлема. Испытать на ком-то, чей разум был достаточно крепок, чтобы результат был показательным, и достаточно незначителен в масштабах заставы, чтобы его временное помешательство не вызвало тревоги.

Кандидат напрашивался сам собой. Старшина Ковригин.

Рябов посмотрел на своё отражение в тёмном экране осциллографа. Отражение смотрело в ответ — и в его глазах уже не было того простого деревенского парня, который полтора года назад принимал присягу. Теперь там сидел кто-то другой.

— Ничего, — сказал он отражению. — Для первого раза сойдёт и старшина.

Туча заскулила. Ей не нравился этот голос. Он был похож на голос хозяина, но принадлежал кому-то другому. Кому-то, кто больше не боялся медведей, тайги, начальства и, кажется, самого Бога — как бы иронично это ни звучало для человека, штудирующего книгу «Как узреть Бога».


Испытание он назначил на воскресенье. Воскресенье на заставе было днём особым: капитан Шмелёв уезжал в гарнизон — якобы на совещание, на деле же пополнять запасы календулы, — а личный состав предавался единственному доступному развлечению, а именно ничегонеделанию, регламентированному уставом как «время для культурно-массовой работы». Культурно-массовая работа состояла в том, что трое оставшихся бойцов резались в домино, а старшина Ковригин сидел в каптёрке и предавался мечтам о пенсии.

Рябов знал распорядок досконально. Знал также, что после обеда Ковригин выходит на крыльцо склада — покурить и посмотреть на тайгу тем особенным взглядом, каким человек смотрит на стену, зная, что за ней ничего нет, но надеясь на чудо. Это был идеальный момент. Расстояние от кромки леса до склада — четыреста метров. Дальность действия «Луча-М» — до пятисот. Всё сходилось, как патрон в патронник.

Прибор он тащил в вещмешке, бережно, как мину. Установил на пне за выворотнем, укрыл ветками, замаскировал антенну пучком прошлогодней травы. Со стороны — просто странный пенёк, мало ли их в тайге.

Подключил аккумуляторы, проверил контакты, сверился со схемой. Тумблер питания — в положение «включено». Генератор загудел едва слышно, как комар над ухом. Индикатор замигал зелёным.

В оптический прицел, снятый с карабина, он видел старшину отчётливо. Ковригин стоял на крыльце, щурясь от скудного осеннего солнца, и курил папиросу «Беломор». Лицо его выражало ту особую смесь скуки и смирения, какая бывает только у людей, чья жизнь прошла, а смысла в ней так и не обнаружилось.

Рябов навёл антенну. Руки не дрожали — странно, он ожидал волнения, но вместо него пришла холодная, почти хирургическая собранность. Пальцы легли на регулятор мощности.

«Начать с минимальной, — вспомнил он инструкцию. — Оценить реакцию. При отсутствии эффекта повышать на деление».

Щелчок. Луч пошёл.

Никакого видимого луча, разумеется, не было. Только лёгкое гудение прибора да показания амперметра, говорившие, что энергия расходуется. Рябов приник к оптике.

Первые секунды ничего не происходило. Ковригин затянулся, выпустил дым, почесал щёку. Потом — замер. Папироса выпала из пальцев и покатилась по доскам крыльца, оставляя искры. Лицо старшины изменилось. Не исказилось — именно изменилось, словно кто-то стёр с него привычное выражение усталой озабоченности и нарисовал новое: детское, светлое, почти сияющее.

— Господи… — прошептал Ковригин. Рябов не слышал — видел по губам. — Господи, это Ты?

Старшина, член партии с двадцатилетним стажем, атеист по должности и по убеждению, медленно опустился на колени. По щекам его текли слёзы. Он смотрел в небо — нет, сквозь небо, куда-то дальше, куда-то, куда смотрит человек, вдруг обнаруживший, что Вселенная не пуста.

— Я слышу, — сказал Ковригин уже громче. — Я слышу Тебя. Что Ты хочешь? Что мне делать?

Рябов прибавил мощность. В книге говорилось, что на определённом пороге испытуемый перестаёт задавать вопросы и начинает воспринимать команды. Нужно только сформулировать. Чётко. Как в армии.

Он представил себе старшину, входящего в казарму. Представил, как Ковригин подзывает рядового Гаврилюка — молодого, неопытного, призванного последним призывом, — и говорит ему: «Ты сегодня заступаешь в караул за Рябова. Рябову нужен отдых. Это приказ». Представил — и словно толкнул эту мысль через прибор, как толкают патрон в ствол.

Ковригин вздрогнул. Выражение лица сменилось — теперь на нём читалась решимость. Он поднялся с колен, отряхнул брюки и быстрым шагом направился в казарму. Через минуту Рябов увидел, как Гаврилюк, недоумённо хлопая глазами, натягивает бушлат и берёт автомат. Ковригин стоял рядом и кивал — да, мол, давай, не спорь, я знаю, что делаю.

Получилось.

Рябов выключил прибор, и его накрыло. Не волной — цунами. Восторг, страх, торжество и что-то ещё, чему он пока не мог подобрать названия, смешались внутри и ударили в голову так, что он едва не расхохотался в голос. Он, рядовой Рябов, только что отдал приказ — не попросил, не убедил, а именно приказал, — и приказ был исполнен.

Старшина, перед которым он ещё вчера тянулся по стойке «смирно», стал его марионеткой.

Вот, значит, как это работает. Вот что чувствовали те, кто создал эту машину. Не страх, не ответственность — власть. Чистую, ничем не замутнённую власть, слаще которой нет ничего на свете.

Он сидел за выворотнем до темноты, перебирая в уме варианты. Можно заставить капитана подписать ему отпуск. Можно внушить повару, что он, Рябов, заслуживает двойную порцию. Можно… да всё что угодно. Весь мир — застава, гарнизон, страна — всё это теперь лежало перед ним, как нетронутая колода карт, и он был шулером, знающим все крапы.

Но ближе к ночи эйфория схлынула, сменившись трезвым, даже циничным расчётом. Масштаб требовал осторожности. Одно дело — внушить старшине поменять наряд. Другое — заставить всех вокруг плясать под свою дудку. Пока — тайна. Пока — медленное, осторожное расширение влияния. Как плесень в сыром углу: сначала пятнышко, потом вся стена.

Он вернулся в пещеру, бережно уложил прибор в железный шкаф и запер на ключ. Туча, как обычно, лежала у входа, но теперь даже не подняла головы. Она больше не узнавала хозяина — или узнавала, но боялась.

Запах, который исходил от Рябова после сеансов, был ей неприятен: в нём появилось что-то металлическое, озонное, как после грозы.

— Ничего, Туча, — сказал Рябов, усаживаясь за стол и раскрывая книгу на главе «Массированное воздействие на группу лиц». — Привыкнешь. Все привыкнут.

Он читал до рассвета, делая пометки на полях. Почерк у него изменился — стал твёрже, угловатее. Как у человека, который больше не сомневается.

Следующие две недели прошли как в тумане. В буквальном смысле: тайгу накрыли плотные, молочно-белые туманы, и застава жила словно на дне колодца. Для Рябова это было подарком. Туман скрадывал звуки, прятал передвижения, позволял уходить в пещеру среди бела дня, не боясь, что кто-то заметит.

Он испытывал прибор почти ежедневно, каждый раз повышая мощность и ставки.

Начал с Гаврилюка. Тот под воздействием луча признался, что тайком покуривает в карауле, и сам на себя написал рапорт. Старшина, прочитав рапорт, долго чесал в затылке — ничего подобного он за двадцать пять лет службы не видел, — но подшил в дело. Следующим был повар, которому Рябов внушил, что овсянка с тушёнкой есть высшее кулинарное достижение, достойное отдельной благодарности. Повар сиял третий день и готовил так, как не готовил никогда прежде.

Потом он добрался до капитана Шмелёва.

Внушать что-либо офицеру было сложнее. Воля капитана, закалённая многолетним сидением в тайге и регулярным употреблением спирта, сопротивлялась дольше. Но Рябов был терпелив. Три сеанса подряд, с каждым разом повышая мощность, — и Шмелёв вдруг проникся к рядовому Рябову такой симпатией, что объявил ему благодарность перед строем. «За добросовестное несение службы и инициативу в деле снабжения личного состава свежим мясом». Застава ахнула. Никто не помнил, чтобы Шмелёв вообще кого-то хвалил — он полагал, что служба сама по себе есть достаточная награда.

— Ты, Рябов, — сказал капитан после построения, отведя его в сторону, — давай… это… дружить, что ли.

И протянул руку. Рябов пожал её, стараясь не улыбнуться слишком откровенно. Рука капитана была вялой и влажной — организм Шмелёва, даже под воздействием луча, не мог скрыть последствий многолетней дружбы с календулой.

— Есть, товарищ капитан. Дружить.

Вечером того же дня Рябов сидел в своём кресле в пещере и смотрел на прибор. Тот уже не казался ему грудой мёртвого железа. Прибор дышал. Прибор ждал. В его лампах теплился оранжевый свет, и этот свет гипнотизировал, как пламя костра. Рябов больше не нуждался в книге — он знал схему наизусть. Знал, как усилить сигнал, как расширить охват, как перестроить частоту под конкретного человека.

Знание росло. А вместе с ним росло и чувство собственной исключительности.

«Я изменился, — думал он, глядя на свои руки. — Я уже не тот Рябов, который дрожал перед старшиной. Я другой. Я… выше».

Слово «бог» он пока боялся произносить даже мысленно — слишком громко, слишком кощунственно для бывшего комсомольца. Но оно уже вертелось где-то на периферии сознания, как назойливая муха, которую не прогнать.

Шлем помог ему оформить эту мысль.

Он надевал его теперь каждую ночь — не для эксперимента, а для себя. Сидел в темноте, чувствовал, как сознание отделяется от тела, и летел сквозь звёзды. Голос, бывший когда-то чужим, стал привычным, почти родным. Они беседовали подолгу — точнее, Рябов задавал вопросы, а Голос отвечал. И ответы всегда были именно такими, какие он хотел услышать.

«Кто я?» — спрашивал Рябов.

«Ты — тот, кто завершил начатое. Ты — наследник. Ты — новый вид».

«А те, кто был до меня? Они умерли?»

«Они освободились. Смерть — неточное слово. Они перешли на другой уровень. Их тела остались, но сознание… сознание ушло. Впрочем, ты можешь считать, что они погибли. Так проще для понимания».

«Я тоже погибну?»

Пауза. И затем — мягкий, обволакивающий ответ:

«Ты не погибнешь. Ты — исключение. Ты адаптировался лучше их. Луч оградит тебя. Луч — это не оружие. Это связь. Это путь. Ты стоишь на пороге, и дверь открыта. Осталось только шагнуть».

Рябов просыпался после таких сеансов с ощущением невероятной, распирающей грудь силы. Ему казалось, что он может всё. Что тайга расступится перед ним, что звёзды зажгутся по его приказу, что люди падут ниц, едва он поднимет руку.

Последняя мысль нравилась ему особенно.

На заставу пришла почта — раз в месяц прилетал вертолёт, сбрасывал мешок писем, газеты двухнедельной давности и ящик тушёнки, у которой срок годности истекал аккурат в день доставки. Рябов получил письмо от матери. Она писала, что здорова, что собака скучает (старая, ещё его по нему), что соседка тётя Клава передаёт привет и интересуется, не нужны ли Рябову тёплые носки. Обычное материнское письмо — полное заботы, тоски и невысказанного страха, что сын не вернётся.

Рябов прочитал его дважды. В первый раз — с привычной теплотой. Во второй — с раздражением.

«Что она понимает? — подумал он, и мысль эта была холодной, как лезвие ножа. — Носки. Собака. Тётя Клава. Она живёт в мире, который я могу изменить одним движением пальца. А беспокоится о носках».

Он скомкал письмо и бросил в печку. Потом, опомнившись, выхватил его из огня, расправил, перечитал. На глаза навернулись слёзы — настоящие, человеческие. Ему вдруг стало страшно. Не за мать — за себя. Та часть его души, которая ещё помнила запах домашнего хлеба и скрип половиц в родительском доме, сжималась в комок и кричала: «Остановись! Ты теряешь себя!»

Но другая часть — новая, растущая — заглушила этот крик легко, как глушат радиопомеху.

— Некогда сантименты разводить, — сказал Рябов вслух. — Работать надо.

Он сел за стол и начал чертить. Новый излучатель. Мощнее. Дальше. Такой, чтобы накрыть не одного человека, а целую заставу разом. А потом — почему нет? — целый гарнизон. А потом…

Он отложил карандаш и посмотрел на карту, висевшую на стене. Карта была старая, ещё с грифами «секретно», и охватывала территорию от Урала до Дальнего Востока. Рябов обвёл взглядом пространство — тысячи километров тайги, гор, рек, городов, людей.

Людей. Миллионы людей. Каждый из которых — приёмник. Каждый из которых может услышать Его.

— Интересно, — пробормотал он, и голос его эхом отозвался под бетонными сводами, — как это — когда тебе молятся?

Туча, лежавшая у двери, подняла морду и тихо, протяжно завыла.

Рябов не обратил внимания. Он уже видел себя не в пещере, а где-то выше. Над тайгой. Над страной. Над миром. И мир смотрел на него снизу вверх — покорный, ждущий, готовый принять любую волю.


Гаврилюк был родом из-под Вологды и обладал тем типом сознания, который в армии называют «неиспорченным», а в гражданской жизни — «простоватым». Он верил в три вещи: в Бога, в мамку и в то, что старшие по званию всегда знают, что делают. Последнее обстоятельство делало его идеальным солдатом и совершенно беззащитным перед прибором Рябова.

Но у простоватости есть и оборотная сторона. Гаврилюк не умел анализировать, зато умел чувствовать. А чувствовал он в последнее время неладное.

Старшина Ковригин, всегда злой и придирчивый, стал ходить с блаженной улыбкой. Капитан Шмелёв, который раньше выходил из кабинета только затем, чтобы проверить караул или накричать на повара, теперь дважды в день заводил с рядовыми душевные беседы. Повар готовил так, будто ждал мишленовского инспектора. И все они — все до одного — смотрели на Рябова с выражением, которое Гаврилюк не мог определить иначе как «странное обожание».

Сам Рябов изменился до неузнаваемости. Куда делся тихий, незаметный парень, который прошлой осенью учил Гаврилюка ставить силки? Теперь он ходил по заставе так, словно она принадлежала ему. Говорил мало, но каждое его слово исполнялось немедленно, будто приказ генерала. И глаза — вот что пугало Гаврилюка больше всего. У Рябова были теперь глаза человека, который знает что-то, чего не знает никто, и это знание не приносит ему радости, но даёт власть.

Гаврилюк решил проследить за Рябовым.

Вечером, когда Рябов, по обыкновению, ушёл в лес, Гаврилюк двинулся за ним. Шёл осторожно, как учили, — против ветра, не хрустя ветками, замирая каждые десять шагов. Тайга в темноте жила своей жизнью: где-то ухал филин, шуршала в подлеске какая-то мелочь, далеко, у Лысого распадка, ревел медведь. Гаврилюк вздрагивал, но шёл.

До провала он не дошёл — Рябов вдруг остановился и повернул голову. Не назад, не по сторонам — а именно в ту сторону, где прятался Гаврилюк. И улыбнулся.

— Выходи, Гаврилюк. Не прячься. Я знаю, что ты здесь.

Голос звучал буднично, даже ласково, но от этой ласковости у Гаврилюка мороз продрал по спине. Он вышел из-за кедра, чувствуя себя школьником, застуканным за курением.

— Я это… Рябов… я просто гулял.

— Гулял, — повторил Рябов, и в голосе его прорезалась та самая, новая, металлическая нотка. — Гулял в двух километрах от заставы в запретной зоне. За мной гулял. Верно?

Гаврилюк молчал. Рябов подошёл ближе, и в лунном свете Гаврилюк увидел, что он держит в руке. Не автомат — странный предмет, похожий на пистолет с антенной вместо ствола. Портативный излучатель. Рябов собрал его три дня назад и ещё не испытывал.

— Хочешь знать, куда я хожу? Хочешь знать, почему старшина улыбается, а капитан пьёт меньше обычного? Хочешь знать, что я такое?

Гаврилюк хотел ответить «нет», но язык не слушался.

— Я покажу, — сказал Рябов и поднял прибор.

Нажатие кнопки. Тихий писк. И мир для Гаврилюка изменился.

Потом, много позже, он пытался описать это словами — и не мог. Это было, как если бы все молитвы, которые он когда-либо произносил, были услышаны разом. Как если бы мамка, далёкая, любимая, вдруг оказалась рядом и положила руку на плечо. Как если бы небо разверзлось, и оттуда хлынул свет — не слепящий, а тёплый, родной, обещающий, что всё будет хорошо, всё правильно, всё так, как надо.

И в центре этого света стоял Рябов.

— Ты видишь? — спросил он. Голос звучал теперь как колокол — глубоко, объёмно, проникая в каждую клетку.

— Вижу… — прошептал Гаврилюк и упал на колени. Он не хотел падать — ноги подогнулись сами. — Господи… это Ты?

Рябов улыбнулся. На этот раз — откровенно, широко, как улыбается человек, который долго ждал этого вопроса и наконец дождался.

— Я, — сказал он. — Встань.

И Гаврилюк встал. И пошёл за ним. И делал всё, что тот говорил.

А Рябов шёл впереди, и в голове его звучала одна-единственная мысль, простая и страшная: «Теперь их двое. Ковригин и Гаврилюк. Завтра будет трое. Послезавтра — десять. А потом я уже не буду нуждаться в приборе. Они сами понесут мою волю дальше, как чуму, как огонь по сухой траве».

И эта мысль не пугала его. Она грела.

Тайга расступалась перед ним, и в лунном свете его фигура казалась огромной, почти нечеловеческой. Может быть, потому, что человеческого в нём оставалось всё меньше.

Мать в городе N, ложась спать, вдруг проснулась от непонятной тревоги. Сердце колотилось, как перед бедой. Она зажгла свет, посмотрела на фотографию сына в рамке и перекрестилась — сама не зная, зачем.

— Жив бы был, — прошептала она. — Жив бы был, остальное приложится.

Она не знала, что «остальное» — это именно то, чего следовало бояться.


Усилитель Рябов строил две недели. Две недели, в течение которых застава жила своей странной, искажённой жизнью: старшина Ковригин, окончательно превратившийся в апостола, ходил за Рябовым с выражением преданности, какое бывает у старых псов, уже не способных к охоте, но ещё готовых умереть за хозяина. Гаврилюк исполнял обязанности ординарца — молчаливо, истово, с тем особым рвением, какое вызывает только подлинная вера. Капитан Шмелёв, сам того не понимая, подписал три рапорта о списании оборудования, которое Рябов перетащил в пещеру, — и ни разу не спросил, зачем и куда.

Усилитель получился громоздким. Он занимал почти весь главный зал лаборатории: четыре армейских аккумулятора, соединённых параллельно, генератор, собранный из деталей списанной радиостанции, и главная гордость Рябова — излучатель, смонтированный на основе параболической антенны РЛС, которую он разобрал и вынес по частям с вещевого склада гарнизона. Антенна была рассчитана на пять километров направленного действия — достаточно, чтобы накрыть весь гарнизон с его казармами, штабом, гауптвахтой и офицерским общежитием.

Портативный излучатель, который Рябов теперь носил на поясе под бушлатом, был лишь бледной тенью того, что стояло в пещере. Там, под землёй, вызревала настоящая сила. И день её крещения приближался.

Гарнизон N-ской части располагался в сорока трёх километрах от заставы и представлял собой классический образец военного городка, забытого Богом и Генштабом. Три сотни человек личного состава, офицеры с жёнами, прапорщики с амбициями, срочники с тоской во взгляде. По воскресеньям туда ходил вездеход — если было горючее. Если не было, связь с внешним миром осуществлялась посредством почтового вертолёта и слухов, которые текли по тайге быстрее радиоволн.

Рябов выбрал воскресенье — день, когда в гарнизонном клубе крутили кино. Фильм был старый, про войну, и на него собирался почти весь личный состав, свободный от нарядов. Лучшая аудитория, какую только можно представить: три сотни человек в замкнутом пространстве, погружённые в полутьму и патриотический пафос. О такой выборке любой социальный психолог продал бы душу — и Рябов, сам того не зная, становился социальным психологом высшей пробы, только без диплома и моральных ограничений.

Он прибыл в гарнизон на попутном вездеходе вместе с капитаном Шмелёвым, который отправлялся «на совещание» — то есть к знакомому начпроду.

Никто не удивился, что рядовой Рябов сопровождает командира. После благодарности перед строем это воспринималось как должное. Армия — организм простой: если начальство довольно, значит, так и надо.

Клуб был набит до отказа. Пахло портянками, дешёвым табаком и тем особым запахом коллективного ожидания, какой бывает только в армейских клубах перед сеансом.

Рябов сел в последнем ряду, у стены, где экранирование было минимальным, а угол обзора — максимальным. Прибор, который он собрал в пещере, остался на заставе, но портативный излучатель лежал в вещмешке, настроенный на частоту, которую Рябов теперь чуял почти физически — как музыкант чует фальшивую ноту.

Он не стал включать прибор сразу. Дождался середины фильма — того самого момента, когда главный герой произносит речь перед атакой, и в зале наступает тишина, полная сдерживаемых эмоций. Идеальный момент. Эмоциональный пик делает сознание податливым — в книге это называлось «состояние повышенной внушаемости». У всех народов и во все времена именно так работали проповедники, шаманы и вожди. Рябов лишь добавил к этому техническое оснащение.

Он нажал кнопку.

На этот раз он не стал мелочиться. Никаких пробных воздействий, никаких осторожных внушений. Он ударил по всему залу сразу — широким полем, накрывшим три сотни человек, как невод накрывает рыбу. И зал поплыл.

Сначала настала тишина. Не та, что бывает в кино, а другая, глубокая, какая наступает в храме после слов «Станем добре, станем со страхом». Потом — вздох, вырвавшийся у трёх сотен глоток одновременно. Потом — лица. Рябов видел их в отсветах экрана: застывшие, обращённые в одну точку, с выражением того самого детского, незамутнённого восторга, который он уже научился вызывать у Ковригина, Гаврилюка и прочих.

Но теперь это было массово.

Он внушал им не что-то конкретное — пока. Он внушал состояние. Ощущение присутствия. Уверенность, что где-то рядом, в этом самом зале, находится некто, кому стоит доверять. Некто, чьи слова весомее устава. Некто, кому хочется подчиниться.

Через десять минут он выключил прибор. Фильм продолжался, но никто уже не смотрел на экран. Люди переглядывались с тем особым выражением, какое бывает у свидетелей чуда, — они не понимали, что произошло, но знали: что-то изменилось.

Рябов вышел из клуба и закурил. Руки слегка дрожали — не от страха, от возбуждения. Он только что провёл первый массовый сеанс, и он прошёл успешно. Теперь следовало закрепить результат.

План был прост и оттого особенно изящен. В течение следующих недель он будет приезжать в гарнизон под разными предлогами — больной зуб, помощь на складе, сопровождение капитана. С каждым визитом — сеанс. С каждым сеансом — усиление эффекта. Через месяц-два ни один человек в части не сможет противиться его воле. А дальше…

Дальше — комиссование.

Он продумал и это. Комиссоваться по здоровью — дело в армии долгое и муторное, требующее кучи бумаг, обследований и подписей. Но что, если все, от кого зависят эти подписи, будут испытывать к рядовому Рябову непреодолимую симпатию? Что, если гарнизонный врач вдруг обнаружит у него «астенический синдром на фоне переутомления», а начальник медслужбы без разговоров утвердит заключение? Что, если сам комбриг, приехав с инспекцией, почувствует, что Рябову нужно помочь, — и подпишет приказ об увольнении в запас по состоянию здоровья, с сохранением всех льгот и выплат?

Всё это было реально. Более чем реально. Это было лишь вопросом времени и мощности.

Он вернулся на заставу поздно ночью. Туча встретила его у ворот — она теперь всегда ждала, словно надеялась увидеть прежнего хозяина. Но, взглянув в его глаза, отступила и легла в снег, положив морду на лапы. Она больше не скулила. Она просто ждала — так ждут беду, которую нельзя предотвратить.

Рябов прошёл в каптёрку. Ковригин не спал — сидел над какими-то бумагами и, увидев вошедшего, вскочил.

— Сиди, — сказал Рябов и сел напротив. — Разговор есть.

Он говорил долго. О том, что ему нужно уехать. Что застава — лишь начало. Что там, на воле, его ждёт великое дело. Что Ковригин — не просто старшина, а избранный, один из первых, кому открылась истина. Что когда Рябов уйдёт, Ковригин останется здесь — его глазами и ушами, его опорой в этом краю.

Ковригин слушал, и по его щекам текли слёзы. Он не понимал половины сказанного, но чувствовал — чувствовал! — что присутствует при чём-то великом.

— Я всё сделаю, — сказал он. — Всё, что скажешь. Ты только… ты не забывай нас. Когда станешь… кем станешь.

— Не забуду, — пообещал Рябов, и в этом обещании не было лжи. Он действительно не собирался их забывать. Они были его первыми. Его паствой. Его апостолами — двенадцать он, правда, пока не насчитал, но и это было вопросом времени.

Комиссование прошло именно так, как он рассчитывал, — гладко, быстро, почти буднично. Словно невидимая рука расчищала путь.

Гарнизонный врач, майор медицинской службы Завьялов, человек жёлчный и придирчивый, славившийся на всю округу тем, что не подписывал даже очевидные случаи плоскостопия, вдруг проникся к рядовому Рябову необъяснимой симпатией. Он долго листал медицинскую карту, хмурился, но в конце концов вывел заключение, в котором значилось: «Астено-невротический синдром. Хроническое переутомление. Реактивная депрессия средней тяжести. К дальнейшему прохождению службы не годен. Подлежит увольнению в запас с категорией “В”».

Начальник медслужбы, полковник с лицом печёного яблока, утвердил заключение не глядя — он в тот день испытывал странный душевный подъём и вообще был склонен к благотворительности. Начальник штаба, которому полагалось проверить документы, тоже не стал вникать — у него болела голова, а когда он случайно встретил Рябова в коридоре, головная боль вдруг прошла, и он счёл это добрым знаком.

Через три недели приказ об увольнении был подписан. Рябов получил документы, проездные до города N, денежное довольствие за два месяца вперёд и справку о том, что рядовой Рябов В.А. с честью выполнил свой долг перед Отечеством.

Чести в том, что он сделал, не было ни грамма. Но кого это волновало?

Перед отъездом он спустился в пещеру в последний раз. Постоял у прибора, который теперь молчал — аккумуляторы он предусмотрительно отключил, но разбирать не стал. Ещё пригодится. Ещё вернётся — или пришлёт кого-нибудь. Лаборатория была слишком ценной, чтобы бросать её навсегда.

Он взял с собой только книгу — в вещмешок, под смену белья, — и портативный излучатель. Остальное законсервировал, опечатал вход, завалил провал лапником. Теперь найти пещеру мог только тот, кто знал, что искать. А знали двое: он и Гаврилюк. Гаврилюк не в счёт — Гаврилюк скорее умрёт, чем выдаст.

На заставе с ним прощались странно. Шмелёв жал руку долго и горячо, словно провожал не рядового, а по меньшей мере равного. Ковригин плакал. Повар испёк пирог с брусникой — неслыханное дело. Гаврилюк стоял в стороне и смотрел тем взглядом, каким смотрит пёс, когда хозяин уходит на войну, — знает, что может не вернуться, но верит, что вернётся непременно.

Туча выла.

Она выла всё утро, с того самого момента, как Рябов надел парадную форму. Выла, пока вездеход не скрылся за поворотом. И потом, как рассказал Ковригин в одном из своих писем, ещё три дня лежала у ворот, отказываясь от еды, а потом ушла в тайгу и не вернулась. Может, нашла медведя. Может, просто решила, что ждать больше некого.

Рябов, узнав об этом позже, не почувствовал ничего. Только лёгкую досаду — хорошая была собака.

Поезд увозил его на запад, прочь из тайги, прочь от заставы, прочь от прежней жизни. За окном проплывали леса, полустанки, редкие деревушки, где жизнь текла так же медленно, как сто лет назад. Рябов смотрел на всё это и думал о том, как мало эти люди знают. Как мало они понимают. Они живут, рожают детей, ходят на работу, умирают — и ни разу не задаются вопросом, кто на самом деле управляет их жизнью. Вернее, кто может управлять.

Теперь он знал ответ.

Он достал из вещмешка книгу, раскрыл на главе «Формирование устойчивых религиозных сообществ». Автор — некто профессор Ганнушкин, чья фамилия была Рябову смутно знакома, — писал сухо и деловито, словно речь шла не о душах, а о поголовье скота: «Для создания устойчивой секты необходимо три элемента: харизматический лидер, подтверждённое чудо и чёткая иерархия посвящённых.

Первое обеспечивается носителем прибора. Второе — самим прибором. Третье — постепенным введением градаций доступа к чуду. Начинать следует с малой группы — пять-семь человек, лично завербованных лидером идеальное количество восемь.

Расширение группы ведётся по принципу цепной реакции: каждый новый адепт приводит двух-трёх новых, и так до бесконечности».

Дальше шли расчёты, графики, формулы. Рябов читал их с лёгкостью, которой сам от себя не ожидал, — то ли шлем перестроил его мозг, то ли просто включились скрытые резервы. Он понимал теперь, что секта — не метафора, не образ, а технология. Такая же технология, как сборка автомата или установка силка. И технология эта работала безотказно.

Он отложил книгу и закрыл глаза. Под стук колёс думалось легко и приятно. Он представлял себе будущее — пока в общих чертах, но контуры уже проступали.

Новый город. Не N, куда он писал матери, — N был слишком мал, слишком провинциален, слишком пропитан воспоминаниями о прежнем Рябове. Нет, город должен быть крупнее. Областной центр. Место, где много людей и много проблем. Люди с проблемами — лучший материал. Одинокие, разочарованные, потерявшие смысл жизни. Они придут сами, стоит только зажечь свет.

Новое имя. Не Рябов — слишком обычно, слишком по-деревенски. Что-нибудь звучное, запоминающееся, с оттенком тайны. Учитель? Слишком банально. Пророк? Слишком претенциозно. Он ещё не придумал, но чувствовал, что имя придёт само, когда настанет время.

Новое учение. Не какая-нибудь доморощенная секта с бубнами и плясками — нет. Серьёзная, респектабельная организация. С элементами науки, философии, эзотерики. Чтобы в неё поверили не только домохозяйки, но и люди с положением. Врачи. Инженеры. Бывшие военные. Священники-расстриги — эти особенно ценны, они приносят с собой паству и знание церковных механизмов изнутри.

Новая религия.

Вот оно, слово. Религия. Не кружок по интересам, не клуб духовного роста — именно религия. Со своими обрядами, догматами, священными текстами. С книгой «Как узреть Бога» в качестве тайного канона — не для всех, только для посвящённых высших ступеней. С прибором в алтаре — скрытым, но действующим. С лучом, который будет давать людям то, чего они больше всего хотят: уверенность. Надежду. Ощущение, что их жизнь имеет смысл.

А взамен — всего лишь послушание. Всего лишь готовность исполнять волю Того, Кто Знает.

Рябов улыбнулся, и в стекле вагона, на фоне проплывающих сосен, его улыбка отразилась как улыбка совершенно чужого человека. Того, прежнего Рябова, больше не существовало. Остался сосуд, наполненный чужой волей и собственным, пока ещё робким, но уже растущим ощущением всемогущества.

Поезд уносил его к новой жизни.

Где-то впереди, в городе, название которого он ещё не выбрал, его ждали люди, которым он подарит Бога. И Бог этот будет с антенной.


Областной центр встретил Рябова серым небом, слякотью и той особой суетой, какая бывает только в городах, где людям всё время некогда, а куда они спешат — не знает никто. После тайги здесь было душно, шумно и непривычно. Рябов шёл по привокзальной площади, вдыхая запах бензина и мокрого асфальта, и чувствовал себя марсианином, высадившимся на незнакомой планете.

Но дискомфорт быстро прошёл. Он снял комнату на окраине — у старухи, которая не задавала вопросов, потому что вопросы требуют усилий, а усилия в её возрасте противопоказаны. Комната была маленькая, с обоями в цветочек и видом на трамвайное кольцо, но Рябову было всё равно. Не жить сюда он приехал.

Первые дни он просто наблюдал. Ходил по городу, сидел в скверах, заходил в магазины, присматривался к людям. Город был полон потерянных душ — это бросалось в глаза. Девяностые годы, о которых так много говорили в новостях, ещё не наступили, но их тень уже лежала на лицах прохожих. Люди чувствовали, что привычный мир скоро рухнет, и искали, за что ухватиться. Идеальный момент для нового учения.

Первого адепта он нашёл на автобусной остановке.

Это был мужчина лет сорока, плохо одетый, с лицом, на котором читалась долгая история неудач. Он стоял у расписания, но смотрел не на номера маршрутов, а куда-то внутрь себя — туда, где, видимо, было совсем темно. Рябов подошёл и встал рядом. Ни слова не говоря, включил портативный излучатель.

Мужчина вздрогнул, повернул голову. В его глазах — тех самых, что минуту назад были пусты, как окна заброшенного дома, — зажёгся свет.

— Вы… кто вы? — спросил он.

— Тот, кто тебя понимает, — ответил Рябов. — Пойдём. Поговорим.

И они пошли. Мужчину звали Виктор. Он был бывшим инженером, уволенным по сокращению, бывшим мужем, брошенным женой, бывшим сыном, похоронившим мать полгода назад. Сплошное «бывший» — человек в прошедшем времени. Такие, как он, — лучший материал. Они не сопротивляются чуду, потому что чудо — единственное, чего у них ещё не отнимали.

Разговор длился час. Рябов говорил мало, больше слушал. Он уже знал из книги: людям не нужно, чтобы их учили. Им нужно, чтобы их слушали. Прибор делал всё остальное — создавал ту особую атмосферу доверия, в которой любое слово падает в подготовленную почву.

Через час Виктор согласился прийти на собрание. «Собрания» пока не было — но Рябов уже знал, что оно будет.

Второго он нашёл в очереди за хлебом. Третью — в библиотеке. Четвёртого — на скамейке в парке. Все они были разными и в то же время одинаковыми: одинокие, растерянные, ждущие. Они не знали, чего ждут, но когда появлялся Рябов с его тихим голосом и странным блеском в глазах, они вдруг понимали: ждали именно его.

Первое собрание прошло через две недели в арендованном подвале — бывшем бомбоубежище, которое Рябов снял за символическую плату. Ирония судьбы: его церковь начиналась в бомбоубежище, как и лаборатория. Бетонные стены, тусклый свет, запах сырости — он чувствовал себя почти дома.

Пришли семеро. Рябов сидел в центре на простом деревянном стуле, и портативный излучатель, спрятанный под курткой, работал на минимальной мощности — ровно столько, чтобы создать фон. Не подавлять, не приказывать — лишь внушать смутное, тёплое чувство сопричастности.

— Вы пришли, потому что искали, — сказал он. Голос звучал мягко, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду, расходясь кругами. — Вы искали ответы. Вы искали смысл. Вы искали кого-то, кто скажет: ты не один. И вы нашли.

Женщина в первом ряду — та самая, из библиотеки, — заплакала. Виктор сидел с каменным лицом, но руки его дрожали. Остальные слушали затаив дыхание.

— Я не пророк, — продолжал Рябов. — Я просто тот, кто увидел свет и может показать его вам. Я не требую веры. Я предлагаю знание. Реальное, осязаемое знание. Вы почувствуете его. Сегодня. Сейчас.

Он поднял руку — простой жест, но для них, уже плывущих в поле излучателя, он был как взмах крыла. И в этот момент он прибавил мощность.

Эффект был мгновенным. По лицам собравшихся пробежала волна — не боль, не страх, а то самое, уже знакомое Рябову по заставе выражение благоговения. Они смотрели на него, и в их глазах он видел себя — увеличенного, окружённого сиянием, почти нечеловеческого.

— Учитель… — прошептал кто-то.

И слово это упало в тишину, как семя в землю.

Рябов ничего не ответил. Он просто сидел и смотрел на них — своих первых, своих настоящих. Застава была пробой пера. Здесь начиналось настоящее. Здесь, в этом сыром подвале, с семью людьми, которые завтра приведут ещё семерых, а те — ещё, рождалась религия.

Его религия.

Через месяц община насчитывала тридцать человек. Ещё через месяц — восемьдесят. Они собирались в подвале, потом в арендованном спортзале, потом в бывшем кинотеатре, который один из новообращённых, владелец сети ларьков, выкупил за бесценок и передал в дар. Рябов не просил — люди отдавали сами.

Название пришло само — «Путь». Просто и ёмко. Никаких «братств», «церквей», «храмов» — только «Путь». Каждый, кто приходил, искал свой путь, и каждый находил его — в Рябове, в приборе, в том странном, тёплом свете, который разливался по телу во время собраний.

Слухи о новом учении ползли по городу. Говорили разное: одни — что появился целитель, другие — что экстрасенс, третьи — что сектант-гипнотизёр. Но говорили. И люди шли. С каждым днём всё больше.

Рябов выступал теперь три раза в неделю. Он больше не нуждался в портативном излучателе — в зале, на сцене, под фанерной обшивкой был спрятан стационарный прибор, собранный по той же схеме, что и в пещере. Перед каждым выступлением помощник — Виктор, ставший правой рукой, — включал его, и зал наполнялся невидимым полем, превращавшим обычную речь в откровение.

Рябов вошёл во вкус. Он уже не просто читал проповеди — он импровизировал, чувствуя, как каждое слово резонирует с толпой. Он говорил о космосе, о скрытых силах разума, о том, что человек — лишь ступень к чему-то большему. Он никогда не упоминал Бога впрямую — слово «Бог» было слишком старым, слишком затёртым. Вместо этого он говорил «Источник», «Свет», «Истинное Я». Люди слушали, затаив дыхание, и выходили после собраний обновлёнными — или думали, что обновлёнными.

Однажды вечером, сидя в своей комнате у старухи (он всё ещё жил там — не из скромности, а из осторожности: лидер не должен афишировать быт), Рябов достал книгу и перечитал главу, с которой всё началось. «Как узреть Бога». Теперь он понимал это название иначе. Узреть Бога — значит создать его. Не найти, не дождаться, а создать. Своими руками. Из проводов, аккумуляторов и чужого одиночества.

И он создал.

Он, рядовой Рябов, бывший пограничник, бывший сын, бывший человек — он стал богом. Маленьким, местного масштаба, но богом. Со своей паствой, своей церковью, своими чудесами.

Осталось только расширить масштаб. И он знал как.

В городе была телестудия. Одна из тех новых, коммерческих, что плодились как грибы после дождя и искали дешёвый контент. Рябов уже навёл справки. Директор — человек амбициозный и не слишком разборчивый. С ним стоило поговорить. Лично.

Рябов убрал книгу в тайник, поправил излучатель под курткой и вышел в ночь. Город спал, не зная, что в одном из его дворов, в старом доме с трамвайным звоном за окном, живёт человек, который намерен изменить мир.

И, что самое страшное, у него почти получалось.



Как вам эта глава?
Комментарии
Войдите , чтобы оставить комментарий.

Комментариев пока нет.

🔔
Читаете эту книгу?

Мы пришлем уведомление, когда автор выложит новую главу.