Глава 4. Невеста
I
Среди ночи я пробудился от удара. Он был резким, глухим — таким, что, казалось, само поместье содрогнулось до основания. Стены жалобно скрипнули, где-то внизу звякнуло стекло, и ещё долго в воздухе висела тяжёлая, пульсирующая вибрация, словно по каменным жилам дома пробежала судорога. Звук был именно таким, какой бывает, когда нечто тяжёлое — или кто-то — падает, перевалившись через балюстраду второго этажа, и с глухим, страшным стуком встречается с полом.
Сердце моё подпрыгнуло к горлу. Я тотчас вскочил с постели и, не зажигая свечи, наощупь бросился к двери. Рука схватилась за бронзовую ручку — холодную, скользкую от ночной сырости. Я потянул на себя.
Дверь не поддалась. Я потянул сильнее, дёрнул — бесполезно. Мне почудилось, что с той стороны кто-то держит дверь, прижимается к ней всем телом, не пуская. Я слышал биение собственного сердца, гулкое, паническое, и где-то внутри, под этим стуком, зарождался тот самый животный страх, что накрыл меня в лесу.
Я навалился на дверь плечом, толкнул, ударил — раз, другой, третий. Древесина жалобно заскрипела, но не поддавалась. Тогда я отошёл на шаг и с разбегу врезался в неё всем телом.
Дверь с треском распахнулась. Я вылетел в коридор, едва удержав равновесие, и поднял глаза. В тусклом лунном свете, что сочился сквозь высокие стрельчатые окна, я увидел её.
В самом конце коридора, у поворота, мелькнул женский силуэт. Белое платье — нет, не просто белое, оно светилось в темноте призрачным, фосфоресцирующим светом. Свадебное платье. Всклокоченные волосы разметались по плечам, и на миг мне почудилось, что она обернулась — но лица я не разглядел, было слишком темно. Затем она повернула за угол.
Я бросился следом, забыв о страхе, забыв о том, что в ночной рубашке и босиком бегу по ледяному каменному полу. Ноги мои ступали бесшумно, дыхание вырывалось из груди рваными, хриплыми толчками. Я завернул за угол — и замер.
Передо мной распахнулась большая комната. Некогда здесь была домовая часовня — или молельня. Сводчатый потолок терялся в темноте, и только лунные лучи, пробивавшиеся сквозь узкое окно под самым потолком, выхватывали отдельные детали из мрака.
Повсюду висели иконы. Старинные, тёмные, в тяжёлых серебряных и медных окладах, они глядели на меня со стен строгими, аскетичными ликами. Свечи под ними давно погасли, воск оплыл причудливыми натёками, похожими на застывшие слёзы. Воздух здесь был спёртый, тяжёлый, пахло ладаном, плесенью и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным.
В конце комнаты, на возвышении, стоял алтарь. Массивный, каменный, накрытый выцветшей парчовой тканью, расшитой золотыми крестами. Над алтарём висело большое распятие — Христос в муках склонил окровавленную голову.
Но не это заставило меня замереть. На полу, у подножия алтаря, лежали лепестки роз. Свежие, красные, будто только что сорванные. Они рассыпались по каменным плитам причудливым узором, словно кто-то рассыпал их в ритуальном танце. И среди лепестков я заметил следы — босых ног, маленьких, женских, ведущих от входа к алтарю… и обратно. Словно она подходила, стояла, а потом ушла.
Но в самой часовне никого не было. Только иконы глядели на меня со стен своими тёмными, скорбными глазами. Только Христос на кресте тянул ко мне израненные руки.
И тут раздался удар грома. Ветер ворвался в святую обитель и, подхватив лепестки роз, заставил их кружиться в медленном, траурном вальсе. Я стоял посреди этого заброшенного святилища, чувствуя, как холод пробирается под тонкую ткань ночной рубашки, и не мог отвести взгляда от лепестков. Свежих. Красных. Словно их рассыпали только что.
Сердце моё колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, и каждый шорох, каждый вздох ветра за окном заставлял меня вздрагивать.
Вдруг я услышал шаги. Кто-то пробежал по коридору — лёгкие, быстрые, почти невесомые шаги босых ног. Затем звук сместился, уходя вниз — поступь по лестнице, ведущей в подвал или к башне.
Я ринулся туда. Выбежав из часовни, я промчался по тёмному коридору, едва не поскользнувшись на гладких камнях. Луна скрылась за тучами, и тьма сгустилась до такой степени, что я почти ничего не видел — лишь угадывал очертания стен, лишь на ощупь находил повороты. Но впереди, далеко внизу, мелькнуло белое пятно. То самое платье плыло во тьме, словно призрачный маяк, словно светлячок в бездне, манящий за собой в пропасть.
Я побежал следом, не чувствуя ног, не чувствуя холода, не чувствуя ничего, кроме этого белого пятна впереди и глухого, тяжёлого стука собственного сердца.
Она привела меня к большой двери. Массивная, дубовая, окованная почерневшим железом, она вела в замковую башню. Петли её проржавели, но дверь была приоткрыта — ровно настолько, чтобы в щель мог протиснуться человек. Изнутри тянуло холодом и сыростью, запахом подземелья и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным, отчего желудок мой сжался в предчувствии ужаса.
Я толкнул дверь. Она распахнулась с протяжным, жалобным скрипом, и я шагнул внутрь.
Моё тело застыло. Разум мой помутился. Реальность качнулась и рассыпалась на осколки, потому что то, что предстало моим глазам, не укладывалось в сознании здорового человека.
У подножия каменной винтовой лестницы, что уходила вверх, в темноту башни, на холодных плитах пола лежало тело.
Молодая девушка. Совсем юная, почти девочка, с длинными золотистыми волосами, разметавшимися по камню, словно нимб вокруг помертвевшего лица. На ней было белое платье — то самое, свадебное, что я видел мелькнувшим в коридоре. Но сейчас, вблизи, оно предстало во всём своём ужасе: грязное, изорванное, пропитанное чем-то тёмным, въевшимся в ткань.
Она была мертва. Мертва уже давно. Сколько времени прошло с её смерти — Недели? Месяцы? Я не мог определить, но плоть её уже начала разлагаться. Кожа приобрела землисто-серый, восковой оттенок, местами лопнувшая, обнажающая тёмные провалы ран. Глаза были открыты — мутные, остекленевшие, устремлённые в никуда. И в этих глазах, в этих провалах, в складках платья копошилась мерзкая, слепая жизнь.
Черви. Они ползали по её лицу, выползали из ноздрей, из приоткрытого рта, копошились в волосах, падали на каменный пол и вновь карабкались на это некогда прекрасное, а теперь осквернённое смертью тело. Они пожирали её плоть с безжалостным усердием, и тишина башни нарушалась лишь их тихим, почти неслышным шевелением да капелью влаги, стекающей по стенам.
Меня вывернуло наизнанку. Я закричал — дико, страшно, не своим голосом, и крик этот эхом заметался по каменным стенам башни, отражаясь, умножаясь, превращаясь в вой целой стаи обезумевших зверей. Меня рвало, я задыхался, я падал на колени, но не мог отвести взгляда от этого чудовищного зрелища.
На мой крик сбежались все. Я слышал топот ног по лестнице, слышал испуганные голоса, но видел всё словно сквозь мутное стекло, словно в кошмарном сне, от которого невозможно пробудиться. Александр, дворецкий, ещё несколько человек из прислуги — они ворвались в башню, и свет их фонарей залил это место ужасающим, беспощадным светом.
— Как ты открыл дверь? — громоподобный крик дворецкого ударил по ушам. Железная хватка его пальцев впилась в моё плечо, рванула, поднимая с колен. — Как? Она была заперта! Заперта на ключ, который потерян больше сотни лет назад!
Я не мог ответить. Я лишь мычал и указывал дрожащей рукой на тело.
— О моя Мари! — раздался душераздирающий вопль.
Александр кинулся к мёртвой девушке, упал рядом с ней на колени, обхватил руками разлагающееся тело, прижал к груди эту гниющую плоть, эти кишащие червями останки. Он плакал навзрыд, целовал её мёртвое лицо, её стеклянные глаза, и черви падали с её щёк на его руки, на его грудь, а он не замечал, не чувствовал, ничего не видел, кроме своей погибшей любви.
— Она была в молельне, — выдавил я наконец, захлёбываясь кашлем и рвотными позывами. — Я бежал за ней… она привела меня сюда… дверь была открыта…
— Что ты несёшь! — дворецкий тряхнул меня за плечо, разворачивая к себе. Глаза его горели безумным огнём. — Какая молельня? Здесь нет никакой молельни!
— Она там, на втором этаже! — крикнул я в ответ, вырываясь из его хватки. — Я был там! Я видел иконы, видел алтарь!
— Там гостевая комната! — рявкнул он. — Пустая комната, запертая уже год!
Не веря мне, он схватил меня за руку и потащил вверх по лестнице, волоком, не давая опомниться. Я спотыкался на ступенях, падал, вставал и снова бежал за ним, чувствуя, как сознание покидает меня.
— Вот здесь! — выдохнул я, когда мы достигли второго этажа, и указал дрожащей рукой на знакомую дверь. — Здесь, за этой дверью!
— Это гостевая комната, — проговорил дворецкий сквозь зубы и с силой распахнул дверь.
Свет его фонаря залил помещение. Я замер. Ноги подкосились. Там не было икон. Не было алтаря. Не было распятого Христа, взирающего на меня скорбными очами. Там стояла обычная комната — кровать под балдахином, покрытая толстым слоем пыли, платяной шкаф с покосившейся дверцей, пустой камин, в котором гнездились мыши. Паутина висела по углам густой, плотной завесой, на полу лежала вековая пыль, нетронутая никем уже очень давно.
Ни следа часовни. Ни следа моего ночного кошмара. Сознание моё не выдержало. Я почувствовал, как ноги подкашиваются, как пол стремительно летит навстречу лицу. Я ещё видел расплывчатые силуэты — дворецкий, склонившийся надо мной, прислуга, застывшая в дверях, Александр, что поднимался по лестнице с телом Мари на руках, прижимая к груди эту гниющую плоть, словно величайшую драгоценность.
Тело моё обмякло, разум отключился, и тьма поглотила меня прежде, чем я коснулся холодного каменного пола.
II
Я пришёл в себя лёжа в гостиной. Было раннее утро — серое, тусклое, безрадостное, каким оно бывает здесь, казалось, каждый день. Глаза мои с трудом разлепились, веки казались налитыми свинцом. Сквозь мутную пелену, застилавшую зрение, я разглядел, что рядом, в тяжёлом дубовом кресле с высокой резной спинкой, сидит дворецкий. Он не спал — он явно ждал моего пробуждения, неподвижный, словно изваяние, сложив руки на коленях и устремив взгляд в одну точку на стене.
Голова моя раскалывалась. Каждый удар сердца отдавался пульсирующей болью в висках, словно там, внутри черепа, били в колокол.
— Я вижу, вы очнулись, — проговорил он томным, усталым голосом, в котором не слышалось ни враждебности, ни прежней строгости. Только глубокая, неизбывная печаль.
— Можно воды? — прохрипел я пересохшим, иссохшим ртом. Язык едва ворочался, будто я провёл ночь в пустыне.
Дворецкий медленно поднялся и прошёл к тяжёлому дубовому буфету, стоящему у стены, — в его движениях чувствовалась та же усталость, что и в голосе. Оттуда он извлёк хрустальный графин с остатками воды и наполнил стакан. Графин тускло блеснул в утреннем свете, и на миг мне почудилось, что внутри него плавают какие-то тёмные хлопья, словно вода эта стояла здесь не один месяц.
Я жадно выпил воду, чувствуя, как живительная влага растекается по иссушенному нутру. Поставил стакан на резной столик у дивана и с трудом сменил положение — приподнялся, опёрся спиной о подушки, перешёл из лежачего в сидячее. Каждое движение давалось с трудом; мне чудилось, будто я слышу, как кричат от боли мои кости.
— Я готов к беседе, — произнёс я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем я себя чувствовал.
Дворецкий опустился в кресло, напротив. Помолчал, собираясь с мыслями, и начал:
— Я бы хотел попросить прощения у вас за вчерашний вечер, — сказал он, и в голосе его действительно слышалась искренняя горечь. — Мне хотелось бы с вами откровенно поговорить.
Он замолчал, подбирая слова, и продолжил:
— Мой отец трудился здесь дворецким. А до него — его двоюродный брат. Тот самый, что умер здесь, в этом доме, от неизвестной болезни. После его смерти мой отец вступил на службу. И я здесь тружусь, и мой сын… мой сын будет здесь служить после меня. Наша семья и семья Вальденштейнов связаны. Словно кровно, хоть и не по рождению. Мы — тень этого дома, такая же неотъемлемая, как его стены.
Он перевёл дух. В гостиной было тихо, только часы, висевшие над камином, мерно отсчитывали секунды, и каждый их удар отзывался в моей больной голове новой вспышкой боли.
— Мой отец, вступив на службу, получил письмо. От своего двоюродного брата — того самого, что умер. Письмо было предупреждением, — голос дворецкого понизился до шёпота, словно он боялся, что его могут услышать. — В нём говорилось: никогда, ни при каких обстоятельствах, нельзя открывать дверь в башню. Иначе проклятье пробудится. Барон и все жильцы дома будут обречены на вечные адские муки.
Он замолчал, и тишина вновь наполнила комнату — тяжёлая, давящая, как перед грозой.
— В письме также лежал ключ, — продолжал дворецкий. — Ключ от той самой двери. От той двери, которую вы… или не вы… открыли прошлой ночью.
Последние слова он произнёс с особой интонацией — в них слышался и вопрос, и страх, и недоверие.
— Мой отец уничтожил этот ключ, — твёрдо сказал он. — Расплавил в кузнечном горне, своими руками. Я видел это, будучи мальчишкой. Он взял его — старинный, тяжёлый, чёрный от времени — и бросил в огонь. Металл плавился долго, шипел, корчился, словно живой, и отец стоял и смотрел, пока последняя капля не стекла в угли. Никто и никогда не должен был открыть эту башню. Никто. Она была заперта до сих пор. Я лично проверял дверь каждый вечер, после ужина. Каждый вечер на протяжении тридцати лет. И вчера вечером — тоже. Засов был цел, замок заперт.
Дворецкий продолжал что-то рассказывать, но я перестал его слышать. Всё моё внимание захватило окно. Там, за мутным, давно не мытым стеклом, происходило нечто невозможное. Медленно, плавно падал пушистый снег. Крупные, красивые хлопья кружились в воздухе, опускались на подоконник, на стекло, на землю за окном. Они были такими белыми, такими чистыми, такими идеальными — и такими чудовищно неуместными. Меня напугала их идеальность. Каждая снежинка казалась точной копией другой. Я был весьма удивлён. Более чем удивлён — я был потрясён до глубины души. Ибо сейчас стояла середина лета. Ещё вчера, когда я брёл через лес, было тепло, даже душно, листья на деревьях были зелёными, и ничто не предвещало снегопад.
— Вы меня слышите? — голос дворецкого стал недовольным, резким. Ему явно не понравилось, что собеседник так демонстративно отвлёкся. — Я задал вам вопрос.
— Вы тоже видите это? — я указал рукой в сторону окна, не в силах скрыть изумления в голосе. — Снег. Это снег. Удивительно, не правда ли?
Дворецкий перевёл взгляд на окно, посмотрел внимательно, потом вновь повернулся ко мне.
— Что удивительного? — спросил он, и в его голосе не было ни тени удивления. Только лёгкое раздражение и полное непонимание моего вопроса.
Эмоции его были неподдельны. Он и вправду не видел ничего странного. Он смотрел на падающий снег — и видел обычное утро.
Холодок пробежал у меня по спине. Я перевёл взгляд обратно на окно. Снег падал всё так же густо, укрывая землю белым покрывалом. Но в отражении стекла я увидел лицо дворецкого — он смотрел на меня с подозрением и недоверием, и в глазах его не было ни тени белизны за окном.
— Так ответьте мне, — голос его прозвучал жёстко, требовательно. — Откуда вы взяли ключ?
— Откуда мне взять ключ, если его уничтожили? — я поднялся, превозмогая боль, что пульсировала в висках и затылке. Ноги дрожали, но я заставил себя стоять прямо, глядя в глаза дворецкому. Тон мой невольно повысился, в голосе зазвучали резкие, раздражённые нотки. — Я не понимаю, что вы от меня хотите! Вы обвиняете меня в том, чего я не совершал. Я впервые в этом доме.
Дворецкий открыл рот, чтобы ответить, но в этот миг диалог в комнате разрезал иной голос.
— Мой друг…
Голос был тихим, обессилевшим, словно доносился из могилы, словно сам призрак обрёл дар речи. В нём не было жизни — только усталость, только боль.
Александр вошёл в гостиную так тихо, что я не расслышал ни шагов, ни дыхания. Казалось, он не шёл, а парил над землёй, едва касаясь пола. На нём был тот же тёмный сюртук, что и вчера, но теперь одежда висела на нём мешком — он словно похудел за одну ночь, ссохся, превратился в собственную тень. Лицо его было ещё более мертвенно-бледным, под глазами залегли чёрные провалы, а губы приобрели синюшный оттенок.
— Господин, вам не стоило вставать, — дворецкий моментально подбежал к барону, забыв обо мне, обо всех подозрениях и вопросах. В одно мгновение он оказался рядом с Александром, бережно подхватил его под локоть, словно боялся, что тот упадёт. — Вам нужен покой, постельный режим. Я сейчас провожу вас обратно…
Александр слабым, но властным жестом высвободил руку. В этом жесте чувствовалась порода — та самая аристократическая стать, что не исчезает даже на смертном одре.
— Я бы хотел попросить вас об услуге, мой друг, — произнёс он, глядя прямо на меня. Глаза его, огромные, тёмные, казались бездонными колодцами, в которых утонула вся надежда на этот мир. — Окажите мне честь… Помогите мне похоронить мою Мари, в нашем семейном склепе. Я замер. Слова застряли в горле.
Но прежде чем я успел хоть что-то ответить, вмешался дворецкий. Голос его прозвучал взволнованно, даже испуганно:
— Господин, но она не стала частью вашей семьи! Она просто не успела… Обряд не был совершён, священник не благословил союз, она не носила ваше имя при жизни! Это против всех традиций, против законов рода!
В глазах Александра мелькнуло нечто — не гнев, нет, скорее усталая, горькая усмешка над самой жизнью и её условностями.
— Сколько женщин покоится в фамильном склепе Вальденштейнов? — спросил он, и в голосе его зазвучала холодная, надменная нотка, достойная истинного аристократа.
Дворецкий опустил голову. Пауза затянулась, и в этой паузе я услышал, как ветер бьётся в оконное стекло, как где-то в камине потрескивают невидимые угли.
— Ни одной, господин, — тихо, почти шёпотом ответил дворецкий.
— Странно, не правда ли? — Александр чуть склонил голову набок, и в этом движении было что-то жуткое, нечеловеческое. — Наш род существует столетиями, а в склепе — ни одной женщины. Только мужчины. Отцы, деды, прадеды. А женщины… где же женщины Вальденштейнов, Герман?
Дворецкий молчал, не поднимая глаз.
— Она будет первой, — тихо, но твёрдо произнёс Александр. — Она успела стать частью меня. А значит, стала частью семьи. Иного не дано.
Он перевёл взгляд на меня. Глаза его вновь наполнились той самой томной, нескончаемой печалью, что, казалось, пропитала всё вокруг.
— Так что… — он сделал паузу, словно собираясь с силами. — Вы нашли её. Я не хочу знать, почему дверь оказалась открыта. Не хочу знать, как это произошло. Я просто благодарен тебе, мой друг. Благодарен за то, что ты избавил меня от страданий, — он слегка склонил голову — едва заметный, но исполненный достоинства жест благодарности.
— Неизвестность, — продолжил он тихо, почти шёпотом. — Неизвестность — самое страшное, что может терзать душу. Хуже любой боли, хуже любой утраты. Когда ты не знаешь — пытают ли её, жива она или мертва, страдает ли, зовёт ли, помнит ли… это разъедает разум медленнее, но вернее любой болезни.
Интонация его ни разу не изменилась за весь монолог. Она оставалась ровной, томной, почти сомнамбулической — и в этой ровности таилось нечто более жуткое, чем любые крики и рыдания. Человек, прошедший через ад, говорил со мной, и ад этот всё ещё горел в его глазах.
Я стоял, не в силах произнести ни слова, и чувствовал, как за окном всё гуще падает снег. Летний снег, на который никто, кроме меня, не обращал внимания.
III
Я последовал за Александром, и мы вышли во двор. Я замер на пороге, поражённый открывшимся зрелищем. Снег. Он лежал повсюду — густой, пушистый, девственно-белый, укрывший землю плотным покрывалом. Он лежал на камнях двора, на крышах построек, на ветвях деревьев, что темнели за оградой. Каждая веточка, каждый выступ, каждая неровность были подчёркнуты этой белизной, и в предрассветных сумерках всё вокруг казалось застывшей гравюрой, сотканной из света и тени.
Эта погода… Странно, но она навевала мне тёплые воспоминания о доме. О далёком детстве, о зимних вечерах у камина, о запахе хвои. Но здесь, в этом проклятом месте, воспоминания эти казались насмешкой. Чужеродным вторжением в мой разум.
Тело Мари лежало на носилках, установленных на каменных плитах. Носилки были простыми, грубо сколоченными из досок — спешили. Но то, что я увидел, заставило меня подойти поближе.
Гробовщик явно был мастером своего дела. Искусным мастером. Я не знал, кто этот человек и откуда он явился в такую рань, но рука его была тверда, а глаз — верен. Смерть, уже успевшая наложить свою мерзкую печать на лицо несчастной, отступила перед искусством живых. Черви исчезли, зловоние перебито травами и маслами, кожа приобрела ровный, восковой оттенок, почти естественный. Веки были закрыты, губы сомкнуты, золотистые волосы расчёсаны и уложены венцом вокруг головы. Она лежала в белом платье — том самом, свадебном, теперь очищенном от грязи и тления, — и казалось, что она просто спит. Спит глубоким, безмятежным сном, и вот-вот откроет глаза, улыбнётся, скажет что-то…
Но она уже никогда не откроет глаз, а голос её останется лишь в памяти живых. Это осознание усиливало чувство тоски, хотя, казалось бы, печальнее быть уже не может.
Гробовщик вышел из склепа — тяжёлая дубовая дверь приоткрылась, выпустив наружу клуб холодного, сырого воздуха, — и подал нам знак. Короткий кивок, затем он отошёл в сторону, уступая нам место. Мы подняли носилки. Я взялся за ручки сзади, Александр — спереди. Дворецкий остался у входа — то ли по своему желанию, то ли по указу барона.
Я слышал страдания Александра. Слышал его дыхание — прерывистое, тяжёлое, и сквозь это дыхание прорывались всхлипы. Тихие, сдавленные, почти беззвучные — но оттого ещё более страшные. Мне было больно. Мне было тоскливо, так тоскливо, что сердце сжималось в груди ледяным комком. Но я не мог в полной мере осознать, что сейчас происходит в его душе. Потерять любимую, найти её тело в таком чудовищном виде, и теперь, спустя несколько часов, самому нести её к последнему пристанищу…
Мы спустились в фамильный склеп Вальденштейнов. Дверь за нами затворилась с глухим, неумолимым стуком, отрезав нас от мира живых. Ступени вели вниз — каменные, стёртые за века бесчисленными шагами, влажные от подземной сырости. С каждым шагом воздух становился тяжелее, холоднее, насыщеннее запахами древности — камня, тления, ладана и ещё чего-то неуловимого, сладковато-тошнотворного, отчего желудок мой сжался.
Факелы, зажжённые гробовщиком, горели тускло, почти нехотя, словно сам воздух здесь сопротивлялся живому огню. То, что предстало моим глазам внизу, поразило меня до глубины души. Сверху склеп казался небольшим строением — скромная часовня, прилепившаяся к замковой стене. Но внутри… внутри это был настоящий некрополис.
Гигантское помещение уходило вглубь, разделённое массивными колоннами на множество комнат, коридоров. Сводчатый потолок терялся во тьме, и языки пламени выхватывали из мрака лишь отдельные фрагменты этого каменного лабиринта. Повсюду — на стенах, на полу, на колоннах — виднелись гравюры, плиты, надписи. Гербы, эпитафии, даты, имена. Каждый камень здесь дышал историей, каждый дюйм пространства был пропитан смертью.
Мы шли по центральному проходу, и свет факелов выхватывал из тьмы ряды гробов. Древние каменные саркофаги с выветрившимися изображениями рыцарей — основателей рода. Тяжёлые деревянные гроба из почерневшего дуба, окованные почерневшим железом, стоящие в нишах стен. И ближе к нам — более новые, свинцовые, матово поблёскивающие холодным металлом.
Мой взгляд зацепился за один из них. Свинцовый гроб, чуть в стороне от основного ряда, с ясно выгравированной надписью. Я успел прочесть только одно слово — «Александр», — как вдруг голос барона прервал мои изыскания:
— Мне ещё рано, — тихо произнёс он, не оборачиваясь. Голос его эхом разнёсся под сводами, многократно усиленный каменным резонансом. — Пока рано.
Я отвёл взгляд, но слово это засело в памяти, холодным осколком впилось в сознание. Сколько Александров покоится здесь? Кто был тот, чьё имя я успел увидеть? И когда придёт время для нынешнего?
Мы прошли дальше. У стены, в отдельной нише, освещённой отдельным факелом, стояли древние гробы, и надпись над ними гласила дату: «1589г». Предки. Те, кто жил несколько столетий назад, кто видел эту землю совсем иной, кто строил этот замок, закладывал этот склеп. Теперь они здесь — истлевшие кости в истлевших гробах, имена на камне, пыль веков.
Других, увы, при кромешной тьме, что царила в боковых ответвлениях, мне разглядеть не удалось. Лишь смутные очертания гробов, ряды, ярусы, уходящие во тьму, как бесконечные полки в библиотеке смерти.
— Стоп, — произнёс Александр.
Мы остановились. В небольшом боковом зале, освещённом лишь одним факелом, на каменном постаменте стоял приготовленный гроб. Совсем новый, деревянный, из светлого, ещё не потемневшего от времени дуба. Рядом, на плите, виднелась свежая надпись — её, должно быть, высекли сегодня утром или ещё ночью, пока я был без сознания. Но глаза мои затуманились, и я не смог разобрать ни слова.
Александр принялся опускать носилки. Я помог ему, и мы бережно поставили их на каменный пол. Затем он сделал то, от чего сердце моё разорвалось бы, будь оно менее закалённым.
Он нежно обнял тело Мари, прижал к груди, словно она была жива, словно это была просто спящая возлюбленная, которую нужно перенести на брачное ложе. Он поднял её на руки — это хрупкое, лёгкое тело, — и я увидел, как напряглись его руки, как задрожали плечи. Он бережно, с бесконечной нежностью провёл правой рукой по её лицу. Это движение… Оно было наполнено такой любовью, такой нежностью и такой нескончаемой болью, что я отвернулся, не в силах смотреть. Кончики его пальцев скользнули по её щеке, по закрытым векам, по губам — словно он прощался, словно пытался запомнить каждую черту лица навечно.
Потом он шагнул к гробу и бережно, почти благоговейно уложил её внутрь. Поправил платье, расправил волосы, ещё раз коснулся руки. И замер. Секунды тянулись, как часы. Тишина в склепе обрела плоть — тяжёлую, давящую, она окутала меня, проникла в лёгкие, и дышать становилось всё труднее. Лишь где-то в глубине капала вода — мерно, неумолимо, отсчитывая время, уходящее в вечность.
Внезапно кашель овладел мной. Громкий, надрывистый, он разорвал тишину, как выстрел. Я пытался сдержаться, но лёгкие разрывались, и я кашлял, кашлял, не в силах остановиться, чувствуя, как холодный воздух склепа раздирает горло.
— Спасибо, мой друг, — голос Александра прозвучал тихо, но твёрдо. Он не обернулся, продолжая смотреть на Мари. — Можешь выйти на свежий воздух. А я пока останусь здесь.
Это было не столько проявлением заботы обо мне, сколько желанием остаться с ней наедине. Попрощаться. В последний раз побыть только вдвоём, без чужих глаз. Я кивнул, хотя он не видел, и медленно направился к выходу. Шаги мои гулко разносились под сводами, и казалось, что тысячи мертвецов провожают меня взглядами из своих каменных ниш.
Поднимаясь по лестнице, я слышал за спиной тишину. Тяжёлую, давящую, безысходную тишину склепа, в которой только что похоронили последнюю любовь барона Вальденштейна. Поднявшись наверх, я уже не обратил внимания на снег, который всё падал — белый, пушистый, прекрасный.
Комментариев пока нет.