Глава 9

Глава 9 из 13

ИНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

Серия вторая


Глава девятая. В которой рассказывается о жизни Наталии Орловой до встречи с Учителем

Деревня называлась Боровое.

Не потому, что там рос бор — к тому времени, как Наталия появилась на свет, от сосновой рощи остались только пни, поросшие мхом и опятами по осени.

Рощу вырубили в сорок втором — на дрова, на укрепления, на гробы для тех, кто не вернулся с фронта. Так говорил дед, а дед никогда не врал. Он вообще был из тех людей, которые не видят смысла во лжи, потому что правда, по его разумению, и без прикрас была достаточно густой, чтобы её можно было черпать ложкой, как мёд из банки.

— Правда — она как самогон, — говорил дед, щурясь на солнце и поглаживая седую щетину на подбородке. — Сначала обжигает, а потом греет. А ложь — она как ситро: сладко, пенится, а через час опять пить хочется. Поняла, Наташка?

Она кивала, хотя не совсем понимала — что такое самогон, она в свои семь лет знала только по запаху из дедовой кружки, а ситро ей давали по праздникам, и оно действительно быстро кончалось.

Дом стоял на краю деревни, у самого оврага. Овраг был глубокий, заросший крапивой и малиной, и на дне его, среди камней, журчал ручей — такой холодный, что зубы ломило, даже если просто опустить в него ладони.

Наталия спускалась туда с бидончиком — не за водой, а за головастиками. Головастики были чёрные, юркие, с прозрачными хвостиками, и она сажала их в стеклянную банку, наблюдала, как они растут, как у них появляются лапки, как исчезает хвост, — и потом, когда головастик становился лягушонком, она относила его обратно к ручью и выпускала.

— Ты зачем их таскаешь? — спрашивала мать, вытирая руки о фартук. — Только банку занимают.

— Я смотрю, — отвечала Наталия. — Это как чудо.

Мать пожимала плечами. Она была женщиной практичной, приземлённой — жизнь в деревне не располагала к чудесам. Чудеса были в городе, в кино, в книжках с цветными картинками. А здесь — дрова наколоть, корову подоить, огород прополоть. Какие уж тут чудеса.

Но дед понимал.

— Чудо — оно везде, — говорил он, сидя на завалинке и строгая палочку для свистульки. — Просто люди смотреть разучились. Ты, Наташка, не разучивайся. Смотри. Вглядывайся. Жизнь — она как капля воды под микроскопом: снаружи — просто вода, а внутри — целый мир. Целый мир, поняла?

Она поняла. И смотрела.

Бабочки были её страстью. Не те, что сидят на булавках в школьном кабинете биологии, — мёртвые, пыльные, с потускневшими крыльями. Живые. Она ловила их сачком, который дед сделал из старой марли и ивового прута, — ловила осторожно, чтобы не повредить крылья, — и сажала в просторную коробку с сетчатой крышкой. Там уже лежали цветы и влажная ватка.

Она могла сидеть над коробкой часами, наблюдая, как бабочка расправляет крылья, как пробует их, как перебирает тонкими чёрными лапками по стеблю. Бабочки были разные: капустницы — белые, с чёрными точками, самые обычные; лимонницы — жёлтые, как солнечные зайчики; крапивницы — пёстрые, с рыжими и голубыми пятнами.

Но больше всего она любила павлиний глаз.

Павлиний глаз появлялся в середине лета — большой, бархатисто-коричневый, с четырьмя синими «глазами» на крыльях. Эти глаза смотрели на неё, и ей казалось, что бабочка не просто насекомое, а кто-то, кто понимает. Кто-то, кто видит её так же, как она видит бабочку. Однажды она держала павлиний глаз на ладони — он сидел, не улетая, — и тихо, шёпотом, спросила:

— Ты кто?

Бабочка, разумеется, не ответила. Но её усики дрогнули, и крылья на мгновение раскрылись шире, показав всю красоту глазчатых пятен.

— Может, ты душа чья-то? — продолжала Наталия. — Дед говорит, души умерших возвращаются в бабочках. Ты — моя бабушка?

Бабочка взмахнула крыльями и улетела — не испуганно, а плавно, словно прощаясь. И Наталия долго смотрела ей вслед, пока яркая точка не растворилась в летнем небе.

Вечером она рассказала об этом деду. Тот сидел на своём обычном месте, на завалинке, и курил самокрутку из газетной бумаги. Дым поднимался вверх, смешиваясь с запахом флоксов, которые росли у крыльца.

— Может, и душа, — сказал он, подумав. — А может, и просто бабочка. Но знаешь, Наташка, какая разница?

— Какая?

— Никакой. — Дед улыбнулся, и его морщинистое лицо на мгновение стало лицом того молодого парня, который когда-то ходил в походы к Белому морю. — Душа или бабочка — всё равно красиво. А красота — она и есть божественное. Не в церкви. Не в иконах. А вот здесь. — Он ткнул пальцем в небо, где догорал закат. — И здесь. — Он коснулся её лба. — Всё остальное — поповские выдумки.

Сны ей снились с самого раннего детства. Не обычные сны — цветные, яркие, с сюжетом, который продолжался от ночи к ночи, как сериал. Она могла проснуться утром, пойти в школу, отсидеть уроки — скучную математику, нудное чтение, — вернуться домой, лечь спать и снова оказаться в том же мире, с теми же людьми, на том же месте, где остановилась вчера.

Ни у кого из её подруг такого не было.

Ленка Петрова видела сны про то, как она ест мороженое. Витька Снегирёв (не тот, что из Крыма, другой, местный) — про то, как он летит с обрыва в речку и просыпается от ужаса.

А Наталия видела города, которых никогда не существовало, и людей, которых она никогда не встречала, — но во сне она знала их имена, знала их судьбы, знала, кто кого любит и кто кого предаст.

В этих снах она часто летала. Не высоко — метрах в десяти над землёй, над полем, над оврагом, над крышами деревенских домов. Она не махала руками — просто отрывалась от земли и плыла, как плывут облака. Внизу проплывали знакомые места: колодец с журавлём, скрипевшим на ветру; корова тёти Клавы, которая поднимала голову и смотрела на неё, но не удивлялась; школа с облупленной штукатуркой; сельсовет с облезлым флагом. И всегда, в каждом сне, она знала: где-то там, за горизонтом, есть человек, которого она встретит. Не принц. Не герой. Просто человек, с которым ей будет хорошо.

— Как ты его узнаешь? — спросила однажды Ленка Петрова, когда они сидели на берегу ручья и болтали ногами в воде.

— Не знаю, — честно ответила Наталия. — Просто узнаю. Может, по глазам.

— По глазам все узнают, — фыркнула Ленка. — Так в книжках пишут. А в жизни — по деньгам. У кого денег больше, тот и герой.

— Глупая ты, Ленка, — тихо сказала Наталия. — Деньги — они кончаются. А глаза — нет.

Ленка не поняла. Она вообще многого не понимала — но была доброй и необидчивой, и они дружили до самого выпуска.

Дед умер, когда Наталии было пятнадцать.

Он ушёл тихо, во сне — словно просто шагнул из одного своего рассказа в другой, из того, что кончился, в тот, что только начинался.

Она нашла его утром: он лежал на кровати, одетый по-походному, в старой штормовке, которую носил ещё в свои походы к Белому морю, и на лице его застыла улыбка — не страдальческая, не блаженная, а просто спокойная, словно он увидел что-то, что ему понравилось.

На похороны приехали родственники из города — тётя Клава с мужем, двоюродный брат Серёжа, которого Наталия видела второй раз в жизни, и ещё какие-то дальние, которых она вообще не знала. Все говорили правильные слова: «хороший был человек», «царствие небесное», «земля пухом».

Но никто из них не знал, что дед на самом деле был не просто «хороший человек». Он был волшебником. Не в сказочном смысле — он не превращал воду в вино и не ходил по воде. Но он умел превращать обычные вещи в чудеса — палочку в свистульку, марлю в сачок, вечерние посиделки в путешествие. И когда его не стало, мир Наталии словно потускнел. Краски остались, но стали бледнее, словно кто-то убавил насыщенность, как на старом телевизоре.

Мать продала дом через год. Сказала: «Нечего нам здесь делать. В городе — работа, в городе — жизнь». Наталия не спорила. Она уже знала: спорить с матерью бесполезно. Та была из породы людей, которые принимают решения быстро и навсегда, как отрезают.

Город встретил её шумом, гарью и равнодушием. Многоэтажки, облезлые и серые, стояли вдоль улиц, как шеренга усталых солдат. Люди спешили, не глядя друг на друга. Никто здесь не останавливался, чтобы посмотреть на закат. Никто не разговаривал с бабочками. Никто не слушал, как шумит поле.

Она поступила в техникум — на библиотекаря. Не потому, что любила библиотеки, а потому, что там был недобор и общежитие.

 В общежитии было шумно, тесно, пахло щами и дешёвым табаком. Соседки по комнате — три девчонки из таких же деревень — говорили о парнях, о тряпках, о том, кто с кем танцевал на дискотеке. Наталия в этих разговорах не участвовала. Она сидела на своей койке, отвернувшись к стене, и читала — сначала учебники, потом, когда учебники кончились, всё подряд: классику, фантастику, журналы, старые газеты.

Чтение было её вторым бегством. Первым были сны.

После техникума она устроилась в библиотеку — ту самую, в областном центре, куда потом, много лет спустя, войдёт человек с глазами, видевшими то, чего не видят другие. Но до этого было ещё далеко. Пока что она сидела за деревянной кафедрой, перебирала формуляры и думала о том, что жизнь, кажется, проходит мимо.

Через год она уволилась. Не потому, что не нравилось, — наоборот, слишком тихо, слишком спокойно, слишком похоже на склеп. Она хотела чего-то живого. Движения. Звука.

И она пошла работать на теплоцентраль.

Теплоцентраль находилась на окраине города — огромное здание из красного кирпича, построенное ещё в тридцатых годах. Внутри было жарко даже зимой. Трубы уходили под потолок, переплетаясь, как змеи, и от них исходило ровное, глубокое гудение. Гудение пара.

Наталия была оператором — следила за давлением, записывала показания, обходила участки. Работа была неженской, но ей нравилось. Здесь, среди машин, она чувствовала себя частью чего-то большого, работающего, живого. Не библиотечного, застывшего, а именно живого — с пульсом, с дыханием, с температурой.

Особенно она любила ночные смены. Днём на станции было людно — инженеры, техники, начальники, все снуют, кричат, матерятся. Ночью — тишина. Только гул труб да редкие шаги обходчика. Она стояла, прижавшись ухом к тёплой, обмотанной асбестовой тканью трубе, и слушала. В этом гудении ей слышались голоса. Не конкретные слова — скорее, интонации. Утешение. Обещание. Надежда.

— Ты чего к трубе прижимаешься? — спросил однажды напарник, пожилой мужик по фамилии Степанчук. — Греться, что ли? Так вон батарея есть.

— Я слушаю, — ответила Наталия.

— Чего слушаешь?

— Как пар поёт.

Степанчук покрутил пальцем у виска, но ничего не сказал. Он был человеком простым и считал, что у каждого свои странности. У него самого была странность: он разговаривал с чайником, когда думал, что никто не слышит. «Ну что, старина, закипел? Давай, давай, не подведи». Наталия слышала, но не говорила. Зачем? Каждый имеет право на свои разговоры.

Иногда, стоя у трубы, она плакала.

Не от боли. Не от обиды. От странного, почти физического ощущения, которое приходило внезапно, как порыв ветра.

Ей казалось, что жизнь — вот она, рядом, стоит только протянуть руку, — но она не может её коснуться. Что-то мешало. Как будто между ней и миром было стекло — прозрачное, но прочное. Она видела краски, слышала звуки, но не могла к ним прикоснуться.

— Что со мной не так? — спросила она однажды вслух, стоя в пустом машинном зале.

Трубы гудели в ответ, но слов она не разобрала.

Летом она ездила в походы. Это была её отдушина — те две недели в году, когда она могла быть собой. Не оператором, не библиотекарем, не дочерью своей матери — просто Наташей. Просто человеком с рюкзаком и удочкой.

Она покупала билет на поезд и ехала туда, где не было города. Где были горы, или лес, или — лучше всего — море. Море было её любовью. Первой и самой верной. Оно не требовало слов. Оно не оценивало. Оно просто было — огромное, солёное, живое, дышащее приливами и отливами, как огромный зверь, который спит, но никогда не засыпает до конца.

В тот год она поехала в Крым. Не в Ялту, не в Алушту — туда, где толпы и музыка, — а в маленький посёлок на восточном берегу, куда не ходили автобусы и где электричество давали по расписанию. Попутчик в поезде — пожилой геолог с лицом, напоминавшим старую карту, — рассказал ей про бухту, где вода светится.

— Планктон, — сказал он, и глаза его, выцветшие от солнца, блеснули. — Светится как маленькие звёзды. Если зайти в воду ночью и провести рукой — за рукой остаётся свет. Как в сказке. Вы верите в сказки?

— Верю, — сказала Наталия.

— Тогда вам туда.

Она добралась до бухты к вечеру. Поставила палатку на берегу, развела костёр, сварила чай. Солнце садилось в море, и небо было оранжевым, розовым, фиолетовым — все цвета смешались, как на палитре сумасшедшего художника. Она сидела у огня и думала о деде. О том, как он рассказывал про светящуюся воду. О том, как обещал, что она увидит. Вот, увидела. Вернее, увидит — когда стемнеет.

Стемнело быстро — на юге темнеет без перехода, как выключают свет.

Она разделась, оставшись в купальнике, и вошла в воду. Вода была тёплой — за день прогрелась, — и сначала ничего не происходило. Просто тёмная гладь, просто звёзды над головой, просто шум прибоя где-то слева.

А потом она провела рукой.

И вода засветилась.

Вокруг её пальцев вспыхнули тысячи зелёных искр — микроскопических, невесомых, живых. Они вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли, и там, где только что была чернота, теперь струился свет. Она зашла глубже — по пояс, по грудь, — и каждое движение рождало новую вспышку, новый узор. Казалось, она плывёт не в море, а в космосе. В Млечном Пути. Звёзды в воде. Дед оказался прав.

Она плакала и смеялась одновременно. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с солёной водой, и ей было всё равно. Она плыла на спине, раскинув руки, и смотрела в небо, где горели настоящие звёзды — большие, яркие. И в этот момент ей показалось, что тот человек, из снов, — он где-то совсем рядом. Может, на том же берегу. Может, в том же море. Просто они ещё не встретились. Просто они идут друг к другу — медленно, через годы, через расстояния, — но идут.

— Где ты? — прошептала она в темноту. — Я жду.

Море не ответило. Но волна, набежавшая на берег, была тёплой и ласковой, как материнская ладонь.

У костра в тот вечер собрались случайные попутчики — такие же туристы-одиночки, как она. Парень с гитарой — звали его Димой, он был откуда-то из Питера, — играл песни. Старые, туристские, которые поют уже тридцать лет, и будут петь ещё тридцать, и никогда не надоедят. Про горы. Про друзей. Про то, что всё будет хорошо.

— Спой ещё, — попросила Наталия.

— Какую?

— Про надежду. Которая — мой компас земной.

Дима кивнул и заиграл. У него был хороший голос  поставленный, и душевный, с той особой хрипотцой, какая бывает у тех, кто много поёт у костров и мало спит.

Надежда — мой компас земной,
А удача — награда за смелость.
А песни довольно одной,
Чтоб только о доме в ней пелось.

Она слушала и думала: «Вот оно. Вот так и должно быть. Люди. Огонь. Звёзды. Море. И кто-то рядом — тот, кому можно положить голову на плечо и ничего не говорить».

Потом, когда все разошлись, она ещё долго сидела у догорающего костра и смотрела на угли. Угли перемигивались, как светлячки, и в их мерцании ей чудились картины прошлого и будущего. Дед на завалинке. Бабочка на ладони. Гудение пара в трубах. И лицо — ещё неясное, ещё смутное, — лицо человека, которого она встретит.

Рыбалка на рассвете была её личным ритуалом. Она вставала затемно, когда небо только начинало сереть, брала удочку, банку с червями и шла на берег. Там, у воды, было тихо-тихо — только плеск волн и редкие крики чаек. Она садилась на большой плоский камень, нагретый вчерашним солнцем, закидывала удочку и ждала.

Ждать она умела. Этому её научил дед.

— Рыбалка — это медитация, — говорил он, когда они сидели на берегу лесного озера. — Ты не рыбу ловишь. Ты себя ловишь. Сидишь и ждёшь. И мысли уходят. Сначала — мелкие: что приготовить, что купить, кому что сказать. Потом — глубже: обиды, страхи, сомнения. А потом — тишина. И в этой тишине ты вдруг понимаешь: всё правильно. Всё так, как надо. И рыба, которую ты поймаешь или не поймаешь, — это не главное. Главное — то, что ты сидишь и ждёшь. И в этом ожидании — вся жизнь.

Тогда она не поняла. Но теперь, сидя на крымском берегу с удочкой в руках, она вдруг почувствовала: вот оно. То, о чём говорил дед. Тишина внутри. Покой. Приятие. Не нужно никуда бежать. Не нужно никому ничего доказывать. Можно просто сидеть и смотреть, как поплавок качается на волнах, и знать: всё правильно. Всё так, как надо.

Поплавок дёрнулся и ушёл под воду. Она подсекла — и вытащила небольшую ставридку, серебристую, с тёмными полосками на боках. Ставридка билась на крючке, и Наталия осторожно сняла её, подержала в ладони — мокрую, холодную, живую — и отпустила обратно в море.

— Живи, — сказала она. — Ты свободна.

Ставридка вильнула хвостом и исчезла в зелёной глубине.

— Ты тоже, — сказала себе Наталия. — Тоже свободна. Просто ты ещё не знаешь.

Потом она вернулась в город. Снова работа, снова гул труб, снова одиночество. Но что-то изменилось. Что-то, что она привезла с собой с моря, — то ли свет планктона, то ли тишину рыбалки, то ли песню у костра. Она стала спокойнее. Ровнее. Словно внутри неё поселился маленький огонёк, который не гас даже в самые серые дни.

Она часто думала о детстве. О деревне, которой больше не было — во всяком случае, для неё. О деде. О бабочках. Однажды, идя по улице, она увидела бабочку — павлиний глаз, точь-в-точь как те, что она ловила в детстве. Бабочка сидела на цветке в городской клумбе, среди чахлых бархатцев, и казалась здесь чужой, случайной, как принцесса, по ошибке попавшая на рынок.

Наталия остановилась. Бабочка смотрела на неё — так же, как тогда, в детстве. И Наталия вдруг поняла: это знак. Не мистический, не божественный — просто знак. Напоминание. О том, кто она. О том, откуда она. О том, что она обещала деду: смотреть. Вглядываться. Не разучиваться видеть чудеса.

— Спасибо, — сказала она бабочке.

Бабочка взмахнула крыльями и улетела.

А потом она встретила Рябова.

Это случилось в библиотеке — уже другой, не той, где она работала раньше. Она устроилась туда после увольнения с теплоцентрали: место было тихое, пыльное, спокойное. Читатели заходили редко, в основном пенсионеры и студенты перед сессией. Она сидела за столом, перебирала формуляры и думала о том, что, наверное, так и пройдёт вся оставшаяся жизнь — в этом кресле, под этой лампой, среди этих книг, пахнущих временем.

Он вошёл в обычный вторник, во второй половине дня. Она сразу поняла: не студент. Не пенсионер. Молодой — лет двадцать пять, не больше. Одет просто, даже бедно: куртка не по размеру, стоптанные ботинки. Но держался так, словно этот библиотечный зал принадлежал ему. Словно все книги на полках были написаны лично для него. Словно весь мир был всего лишь декорацией, а единственным настоящим человеком в нём был он.

И глаза. Вот что поразило её больше всего. У него были глаза человека, который видел что-то, чего не видят другие. Что-то, что изменило его навсегда и теперь не отпускало.

— Здравствуйте, — сказал он. Голос у него был тихий, но чёткий, с той особенной дикцией, какая бывает у людей, привыкших говорить перед аудиторией. — Я ищу людей.

— Каких людей? — спросила она, чувствуя, как внутри что-то отзывается. Не умом — телом. Словно камертон, молчавший тридцать два года, наконец зазвучал.

— Тех, кому нужен путь, — ответил он. — Тех, кто потерялся. Тех, кто ждёт.

— Я жду, — сказала она, сама не ожидая, что скажет это вслух.

Он посмотрел на неё — и в первый раз за всё время их знакомства его глаза потеплели.

— Вот и хорошо, — сказал он. — Приходите в субботу. В подвал на Советской. Там будет собрание.

Она пришла.

В подвале пахло плесенью и ожиданием. Скамьи, сцена, символ на заднике — расходящиеся круги, как от камня, брошенного в воду. Собралось человек двадцать — кто-то пришёл впервые, как она, кто-то уже бывал. Рябов вышел на сцену, и в ту же секунду она почувствовала: воздух изменился. Стал плотнее. Теплее. Словно кто-то включил невидимый обогреватель.

Он начал говорить. О чём — она потом не могла вспомнить. Слова были не важны. Важно было ощущение. Ощущение, что она — не одна. Что все её страхи, сомнения, комплексы — всё это видит кто-то большой и добрый, кто-то, кто не осуждает, а принимает. Как дед. Как море. Как светящаяся вода.

А потом он включил прибор.

Она не знала, что это прибор. Она думала — его голос. Его глаза. Его присутствие. Но внезапно ощущение усилилось стократно. Мир не перевернулся, не исчез — он стал ярче, глубже, осмысленнее. Как будто с неё сняли то самое стекло, которое отделяло её от реальности все предыдущие годы.

Луч проник в неё — мягкий, тёплый, невидимый, — и активировал теменную зону. Но она не знала таких слов. Она знала только, что вдруг почувствовала присутствие. Того самого. О котором говорил дед. О котором она мечтала в детстве. О котором поётся в песнях у костра.

Бог.

Не старик на облаке. Не судья с карающим мечом. А что-то иное — тёплое, понимающее, принимающее. То, что было внутри неё самой, но чего она никогда не слышала, потому что слишком громко звучал её собственный страх.

И она заплакала.

Прямо там, в подвале, сидя на жёстком стуле, она плакала — беззвучно, не стыдясь, не прячась. Слёзы текли по щекам, и она не вытирала их. Она плакала о том, что так долго была одна. О том, что боялась жить. О том, что пропустила столько возможностей, столько дней, столько ночей, когда можно было просто быть счастливой — без причины, без разрешения, без оглядки.

Она плакала о своей замкнутости. О своей уязвимости. О своих комплексах — тех, что тянулись с детства, из школы, где её дразнили «серой мышью», из техникума, где она сидела одна за последней партой, из взрослой жизни, где она так и не научилась открываться людям, доверять им, любить их.

 Она плакала о том, что так и не родила ребёнка — а ведь когда-то, в детстве, она мечтала о дочке. О маленькой девочке, которой она рассказывала бы про бабочек, про светящуюся воду, про деда и его истории.

— Достаточно, — сказал голос внутри неё. — Ты всегда была достаточно. Ты просто не знала.

— Я знаю теперь, — прошептала она. — Я знаю. Спасибо.

После собрания она подошла к Рябову. Он стоял у стены, усталый, но довольный — как человек, который сделал свою работу и сделал её хорошо. Она хотела сказать многое: спасибо, кто вы, откуда вы, что это было, почему я плачу, почему мне так хорошо, хотя я плачу. Но вместо этого сказала только:

— Я хочу помогать. Можно?

Он посмотрел на неё — не так, как смотрят мужчины на женщин, а так, как смотрит мастер на инструмент: оценивающе, спокойно. Но в глубине его глаз что-то дрогнуло. Что-то человеческое. Что-то, что напомнило ей деда.

— Можно, — ответил он. — Ты будешь вести организационную работу.

Так она стала частью «Пути».

Она вела списки. Составляла расписания. Встречала новых людей у входа. Она находила для них слова — те самые, которых ей самой не хватало все эти годы. Она брала их за руку и говорила: «Не бойтесь. Я тоже боялась. Но теперь — не боюсь. Теперь — верю». И они верили ей, потому что она говорила правду.

И она любила его.

Любила тихо, без требований, без ожиданий. Просто — любила. Ей достаточно было видеть его, слышать его голос, знать, что он где-то рядом. Иногда он задерживал на ней взгляд — чуть дольше, чем на других, — и тогда её сердце начинало биться быстрее, а ладони становились влажными, как у той девчонки, что ловила бабочек на краю обрыва.


Как вам эта глава?
Комментарии
Войдите , чтобы оставить комментарий.

Комментариев пока нет.

🔔
Читаете эту книгу?

Мы пришлем уведомление, когда автор выложит новую главу.