Иное измерение / Глава 14

Глава 14

Глава 14 из 28

ИНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

Серия вторая


Глава четырнадцатая. В которой герой танцует до изнеможения, видит тех, кто правит миром, и получает задание, уводящее его далеко за пределы тайги

Рябов не торопился, но и не медлил. Он съел грибы на рассвете.

Но прежде чем съесть, он их нашёл. А прежде чем найти — он их искал. И этот поиск был первым испытанием, хотя тогда он ещё не понимал этого. Он думал, что главное испытание — танец.

Что главное — бубен. Что главное оказалось войти в транс. Но на самом деле главное началось раньше: в тот момент, когда он, замёрзший и голодный, стоял у ручья и вглядывался в снег, пытаясь разглядеть то, чего не могло быть.

Дух леса сказал: «Обратись к грибам на рассвете. На голодный желудок». Легко сказать — обратись. А где их взять, эти грибы, в декабре, когда земля промёрзла на метр вглубь, когда снег лежит повсюду, когда сама мысль о том, что под этим снегом может что-то расти, кажется безумной? Но Рябов уже привык к безумию. Безумием была пещера. Безумием был прибор. Безумием был Астрал. И то, что грибы растут под снегом, было не большим безумием, чем всё остальное.

Он шёл вдоль ручья, потому что помнил: Урсун говорил, что мухоморы любят влагу и берёзы. Берёз в этой части тайги было мало — в основном ель да кедрач, — но иногда, на прогалинах, попадались и берёзы. Старые, кряжистые, с потрескавшейся корой, которая свисала лохмотьями, как кожа с отслужившего своё барабана. Рябов всматривался в каждое подножие, разгребал снег руками — рукавицы он давно снял, потому что в рукавицах не нащупаешь, — и пальцы его, красные от холода, дрожали не только от мороза, но и от безнадёги.

Нашёл он их на рассвете. У старой берёзы, что росла на пригорке, у излучины ручья. Снега здесь было меньше — его сдувало ветром, — и мох, зелёный, живой, пробивался сквозь ледяную корку. А во мху, словно маленькие красные фонарики, горели они. Мухоморы. Красные, с белыми точками. Их было пять — целое семейство, прижавшееся друг к другу, как птенцы в гнезде.

Рябов опустился на колени. Руки его дрожали. Он не знал, что говорить — Урсун не учил его словам для грибов, — но что-то внутри подсказало: говори. Говори так, как говорил с кедром, в который ударила молния. Говори так, как говорил с оленем, который отдал шкуру.

— Здравствуйте, — сказал он тихо. Голос его прозвучал хрипло, неестественно — он давно не говорил вслух. — Здравствуйте, красные братья. Я пришёл к вам за помощью. Мне нужно видеть. Мне нужно знать. Мне нужно стать тем, кем я должен стать. Вы можете мне помочь. Я знаю, что можете.

Грибы молчали. Но Рябову показалось — или это действительно было так? — что их шляпки чуть дрогнули. Словно они услышали. Словно они согласились.

Он сорвал три гриба — аккуратно, с благодарностью. Срезал ножом у самого основания, стараясь не повредить грибницу. Остальные два оставил — пусть растут. Пусть ждут следующего путника, которому понадобится помощь.

У костра он разложил свою добычу и задумался. Как готовить зелье? Урсун показывал, но Рябов не запомнил всех деталей — думал, что это знание ему не пригодится, думал, что он просто потанцует с бубном и всё случится, само собой. Теперь он понимал: само собой, ничего не случается.

За всё нужно платить. За знание — усилием. За силу — болью. За видение — риском.

Он стал вспоминать. Урсун брал сушёные мухоморы — но у Рябова были свежие, замёрзшие, что, впрочем, почти одно и то же. Он нарезал их тонкими ломтиками, нанизал на прутик и подержал над огнём — не близко, чтобы не сжечь, а так, чтобы тепло вытянуло влагу. Грибы зашипели, запахли — странно и приятно, и как-то скорее… знакомо.

Как будто он уже нюхал этот запах когда-то. Может, в детстве. Может, в прошлой жизни. Может, в одном из тех циклов, что показывали Хроники.

Когда ломтики подсохли, он растёр их между двумя плоскими камнями — получился грубый порошок, серовато-красный, с вкраплениями белых точек. Он ссыпал его в жестяную кружку, залил горячей водой из котелка и размешал веточкой. Зелье получилось мутным, пахнущим землёй и чем-то кисловатым. Он посмотрел на него долгим взглядом. Потом выпил.

Вкус был отвратительным, но не противным. Рябов закашлялся, но удержал зелье внутри. Заел снегом — просто набрал горсть и сунул в рот. Снег растаял, смывая вкус. Потом он сел у костра, скрестил ноги и стал ждать. Бубен лежал рядом, и кожа его, освещённая пламенем, казалась живой.

Ждать пришлось недолго. Через полчаса — или через час, время уже начинало плыть, — он почувствовал, как изменилось пространство вокруг него. Не резко, не вдруг — постепенно, как будто кто-то медленно поворачивал линзу, наводя резкость. Сначала — звуки. Потрескивание костра перестало быть хаотичным. Оно обрело ритм — чёткий, пульсирующий, как сердцебиение. Рябов прислушался и понял: костёр бьётся в такт его собственному сердцу. Или его сердце — в такт костру. Теперь они были связаны.

Потом — цвета. Снег перестал быть просто белым. Он стал… Рябов не мог подобрать слова. Снег был белым, но в этой белизне проступили оттенки — голубой, сиреневый, розовый, золотой. Как будто северное сияние спустилось на землю и укутало её своим свечением. Деревья засветились изнутри. Их стволы стали полупрозрачными, и в них, как в венах, пульсировал свет — у каждого дерева свой оттенок. У елей — зеленоватый. У кедров — янтарный. У берёз — серебристый.

Ручей запел. Не зажурчал — запел. Мелодия была простой, но древней, как сама вода. Рябову казалось, что он слышал её когда-то — может, в детстве, когда дед водил его на рыбалку. Может, ещё раньше. Может, эту песню поют все ручьи мира, просто люди разучились её слышать.

Он встал. Ноги были чужими, но послушными — как будто тело уже знало, что делать, и разуму оставалось только не мешать. Он поднял бубен над головой. Кожа его, нагретая огнём, была тёплой на ощупь — почти горячей. Рябов провёл по ней ладонью и почувствовал ответную дрожь, как от струны, которую тронули.

И он ударил.

Первый удар был робким, неуверенным. Бубен отозвался глухо, словно ещё не проснулся. Рябов ударил второй раз — сильнее. Звук пошёл — низкий, утробный, уходящий не в воздух, а в землю, в корни деревьев, в воду ручья. Третий удар — и звук поднялся выше, к кронам, к небу. Четвёртый — и Рябов перестал быть Рябовым. Он стал ритмом. Он стал танцем.

Ноги начали двигаться сами. Шаг влево — и мир качнулся влево. Шаг вправо — и мир качнулся вправо. Поворот — и мир закружился, смешивая краски, звуки, запахи. Рябов танцевал и бил в бубен. Бил в бубен и танцевал. И с каждым ударом, с каждым шагом он уходил всё глубже — в себя, в тайгу, в ту реальность, что лежит за реальностью.

Сначала — просто мелькание образов. Обрывки. Клочки. Как если бы кто-то переключал каналы телевизора, и на каждом канале — своя история.

Вот Наталия стоит у окна и смотрит на дождь.

Вот Урсун сидит у очага и курит трубку.

Вот мать в городе N перебирает старые фотографии.

Вот Лиханин в своём кабинете склонился над картой.

Вот Дронов идёт по коридору управления с папкой в руках. Вот Блейк в гостиничном номере смотрит в потолок.

Вот Гаврилюк на складе перебирает коробки.

Вот все они — одновременно, сразу, — и Рябов понимает: они связаны. Все связаны. Каждый из них — часть его пути. Каждый из них — нота в его бубне.

Потом образы стали ярче. Чётче. Они перестали мелькать и начали разворачиваться перед ним, как свиток — тот самый, из Хроник.

Первое видение: комната Двенадцати.

Она была огромной, эта комната. Потолок её терялся в тени, и Рябов не мог разглядеть, есть ли там вообще потолок. Стены были задрапированы тёмным бархатом — не чёрным, а того особого оттенка, какой бывает у запёкшейся крови. Бархат поглощал свет, и от этого комната казалась ещё больше, ещё мрачнее. Пол устилал ковёр ручной работы — такой толстый, что ноги утопали в нём по щиколотку. Узоры на ковре были странными: не цветы, не орнаменты, а символы — те самые, что Рябов видел на стенах пещеры и в книге «Как узреть Бога». Расходящиеся круги. Глаз в треугольнике. Змея, кусающая свой хвост.

В центре стоял стол. Длинный, из тёмного дерева, отполированного до зеркального блеска. Вдоль стола, на равном расстоянии друг от друга, горели канделябры — по одному на каждого сидящего. Их пламя было ровным, не колеблющимся, словно в комнате вовсе не было воздуха.

Их было двенадцать.

Рябов считал — машинально, как привык считать всё на свете: шаги до вышки, патроны в рожке, дни до приказа. Двенадцать. Ровно двенадцать. Они сидели в высоких креслах с прямыми спинками, и кресла эти больше походили на троны. Одежда их была разной — нарочито разной, как будто каждый представлял свой мир. Один носил строгий деловой костюм с галстуком-бабочкой — такой, какие носят банкиры с Уолл-стрит. Другой был в военном мундире без знаков различия, но с орденскими планками, каких Рябов не видел ни в одной армии. Третий — в рясе, напоминавшей монашескую, но не православной и не католической, а какой-то третьей, древней, с символами, которых не было ни в одной известной Рябову религии. Четвёртый был в простом свитере грубой вязки — и именно он казался самым опасным, потому что его лицо было лицом человека, который не нуждается в демонстрации власти.

Они говорили. Их голоса звучали одновременно, на разных языках, но Рябов каким-то образом понимал каждый — словно в голове у него включился переводчик. Они обсуждали мир. Не страну. Не континент. Мир. Весь целиком.

— Североатлантический сектор: экономические показатели стабильны. Рекомендуется удержание текущего курса, — говорил один, и голос его был сух, как биржевая сводка.

— Юго-восточный регион: нарастает напряжение. Предлагаю разжечь локальный конфликт. Это отвлечёт внимание от передела ресурсов, — добавлял другой, и в его тоне не было ни жестокости, ни садизма — только скука. Скука человека, который делает свою работу слишком давно.

— Африка: нужен новый вирус. Предыдущий оказался недостаточно эффективным. Лаборатории в Женеве уже работают над модификацией, — подхватывал третий, и Рябов вздрогнул, услышав это.

— Культурный сектор: необходимо ускорить атомизацию. Люди должны перестать идентифицировать себя с нациями. Мультикультурализм, размытие традиционных ценностей, поощрение одиночества. Одинокий человек — управляемый человек, — докладывал четвёртый.

— Религиозный сектор: новые секты растут быстрее запланированного. Особенно в Восточной Европе. Предлагаю не пресекать, а возглавить, — говорил пятый, и при этих словах внутри у Рябова что-то оборвалось. Он понял: они знали о «Пути». Знали и, возможно, использовали. Или планировали использовать.

— Идея проста, — сказал тот, что в свитере, и все замолчали, слушая его. — Власть не должна быть видимой. Видимая власть уязвима. Её можно свергнуть. Её можно убить. Власть должна быть как воздух — везде и нигде. Люди должны думать, что они свободны. Что они сами выбирают правителей. Сами выбирают судьбу. Сами строят жизнь.

— Свобода воли, — усмехнулся человек с военной выправкой, — лучшее изобретение человечества. Тот, кто верит, что он свободен, никогда не заметит клетки.

— Именно, — кивнул человек в свитере. — Поэтому наша задача — не отнимать у людей свободу. Наша задача — сделать так, чтобы их свобода вела туда, куда нужно нам. Не кнутом. Не пряником. Информацией. Культурой. Модой. Технологиями. Человек, который смотрит в экран телефона шесть часов в день, уже не принадлежит себе. Он принадлежит тому, кто формирует контент.

Рябов слушал, и его начало подташнивать. Не от грибов — от понимания.

 Вот они. Те, о ком он догадывался, когда видел всадников на чёрном коне. Те, кто стоял за войнами, эпидемиями, кризисами. Те, кто думал, что они — хозяева мира. И самое страшное было не то, что они были злыми. Самое страшное было то, что они не были злыми. Они были… равнодушными. Для них люди были не врагами, не жертвами — ресурсом. Как нефть. Как лес. Как вода. Ресурсом, который нужно грамотно использовать.

— А что с проектом «Альфа»? — спросил кто-то. — Есть новости из России?

— Лаборатория под Москвой до сих пор функционирует. Объект Рябов — в бегах. Но это временно. Мы отслеживаем.

Рябов замер. Они говорили о нём. О нём лично. Он был не просто свидетелем — он был частью их плана. Или помехой их плану. Или и тем и другим.

Видение погасло — и он перенёсся в другую жизнь.

Исаак Ньютон сидел в тесной комнате и плакал.

Рябов узнал эту эпоху не по костюму — он плохо знал историю, — а по ощущению. По тому, как падал свет из окна — низкий, косой, словно солнце в Англии всегда находится где-то сбоку, а не над головой. По тому, как пахло в комнате — старым деревом, чернилами, табаком и ещё чем-то, что Рябов определил как «запах времени». По тому, как скрипели половицы под ногами — невидимые, но слышимые.

Комната была завалена книгами. Они лежали повсюду: на столе, на стульях, на полу, на подоконнике. Некоторые были раскрыты, некоторые закрыты, некоторые заложены закладками из обрывков бумаги. Свитки пергамента, перевязанные бечёвкой. Колбы, реторты, перегонные кубы — следы алхимических опытов. На стене — чертежи. Не механические. Не геометрические. Какие-то иные: диаграммы света, схемы сознания, круги с вписанными в них символами, подозрительно напоминавшими те, что Рябов видел на стенах пещеры.

Сам Ньютон сидел за столом, сгорбившись, опустив голову на руки. Парик его съехал набок, открывая седые, спутанные волосы — он явно не спал много ночей. Перед ним лежала рукопись — толстая, в кожаном переплёте, исписанная мелким, убористым почерком. Чернила были ещё свежими — кое-где блестели в свете свечи.

— Я не успею, — шептал он. — Господи, я не успею. Они уже близко. Они знают, что я знаю.

Рябов подошёл ближе в трансе это было возможно, — и заглянул через его плечо. Рукопись была на латыни, но здесь, в этом пространстве между трансом и явью, слова переводились сами собой. Это был трактат. Название гласило: «О свете разума, или Lux Mentis, и о способах его фокусирования для достижения божественного откровения».

Ньютон писал не о физике. Не о гравитации. Не об оптике в том смысле, в каком её преподают в школах. Он писал о свете сознания — о том самом, что позднее, через три столетия, профессор Бессонов назовёт «пси-полем», а Урсун — «голосом бубна». Ньютон не знал этих терминов. Он пользовался языком своего времени — алхимическим, теологическим, — но суть была та же. Сознание можно фокусировать, как световой луч. Его можно направлять. С его помощью можно влиять на материю. С его помощью можно — теоретически — изменить саму ткань реальности.

— Они хотят это использовать, — шептал Ньютон. — Они думают, что это оружие. Что это способ управлять. А я… я хотел освободить. Я хотел, чтобы каждый человек мог увидеть Бога не в церкви, а внутри себя. Чтобы каждый мог стать светом. Господи, что я наделал.

Он поднял голову, и Рябов увидел его лицо. Это было лицо человека, который заглянул в бездну — и бездна заглянула в него. Глаза его, серые, воспалённые от недосыпа, были полны не страха, а отчаяния. Отчаяния творца, который изобрёл инструмент, а теперь видит, как инструмент этот попадает не в те руки.

— Я пытался спрятать, — продолжал Ньютон, обращаясь то ли к самому себе, то ли к Богу, то ли к будущему. — Я зашифровал главное. Ключ — в числах. В трёх числах. Если кто-то поймёт их — он найдёт дорогу. Но они ищут. Они посылают ко мне людей. Они предлагают деньги, славу, должность. Я отказываюсь. Пока отказываюсь. Но я старею. Я слабею. Что будет, когда меня не станет?

Он замолчал. Потом взял перо и снова склонился над рукописью. И Рябов услышал — не ушами, а тем внутренним слухом, который открылся после грибов, — его мысли. Ньютон думал о числах. О трёх числах, которые он открыл, изучая древние тексты, алхимические трактаты и астрономические таблицы. Эти числа, считал он, были универсальным ключом. Они описывали циклы: рождение, расцвет, гибель и возрождение. Они были зашифрованы в Библии, в египетских пирамидах, в движении планет. 1799. 2034. 3210.

Рябов вздрогнул. Те самые числа. Те, что дал ему Голос в Хрониках. Те, что он запомнил и повторял про себя, как молитву. Так вот откуда они. Ньютон открыл их три столетия назад — и спрятал, потому что боялся, что они попадут не в те руки. А теперь они достались ему, Рябову. Случайно? Нет. Здесь не было случайностей.

— Ты не виноват, — хотел сказать Рябов. — Ты просто открыл дверь. А вошли в неё другие. Но дверь всё ещё открыта. И я пройду в неё. Я найду путь.

Но Ньютон не услышал. Он продолжал писать, и перо его скрипело, как мышь под половицей. Свеча догорала. За окном занимался лондонский рассвет — серый, туманный, пропитанный сыростью. И Рябов понял: это не просто видение прошлого. Это — урок. Ньютон не смог довести своё дело до конца. Не смог защитить знание от тех, кто хотел его использовать. Теперь эта задача легла на другого. На того, кто стоит у костра в тайге с бубном в руках.

— Я сделаю, — сказал Рябов. — За тебя. За всех.

Видение погасло — и он увидел черный камень и корону.

Они лежали в тёмном зале, освещённом единственной свечой. Зал был похож на склеп: низкие каменные своды, сырой воздух, капли воды, срывающиеся откуда-то сверху и разбивающиеся о пол с тихим, ритмичным звуком. Камень лежал на подушке из чёрного бархата. Он был небольшой — размером с кулак, — но Рябов чувствовал его вес. Не физический — иной. Как будто камень был сгустком чего-то, что давило на само пространство вокруг себя. Он был чёрным, но в его глубине мерцали искры — красные, золотые, пурпурные. Как будто внутри него горел огонь. Как будто он был живым.

Корона лежала напротив. Золотая, с крупными рубинами, но старая — золото потемнело, рубины потускнели, бархатная подкладка протёрлась до дыр. Она была сделана не для человеческой головы — слишком большая, слишком тяжёлая. Корона для великана? Или для того, кто больше, чем человек?

И они боролись.

Рябов не понимал, как могут бороться предметы. Но здесь, в пространстве видений, это было очевидно. Камень и корона были не просто вещами. Они были идеями. Черный Камень — идея скрытой власти. Той, что действует из тени, невидимая, неосязаемая. Власти, которая не нуждается в символах, потому что она глубже символов. Власти, которая проникает в умы, а не захватывает территории. Корона — идея власти явной. Той, что демонстрирует себя. Той, что носит мундиры и короны. Той, что требует поклонения.

Они пытались уничтожить друг друга. Камень излучал тёмный, поглощающий свет — и этот свет был направлен на корону, стирая её очертания. Корона отвечала огнём — рубины её вспыхивали, как глаза хищника, и били по камню лучами кровавого цвета. Этот конфликт длился веками. Тысячелетиями. Из-за него рушились империи. Из-за него начинались войны. Из-за него люди, никогда не видевшие ни камня, ни короны, убивали друг друга на полях сражений, веря, что сражаются за свободу или за веру, а на самом деле — за одну из этих двух идей.

— Они не могут победить друг друга, — сказал Голос. — Они равны. Весы качаются: то явная власть побеждает, и тогда вырастают империи, то скрытая власть берёт верх, и тогда империи рушатся изнутри. Это длится вечно. Но сейчас… сейчас весы склоняются к камню. Скрытая власть побеждает. Ещё немного — и корона исчезнет. А вместе с ней — и свобода. Потому что с явной властью можно бороться. Со скрытой — нет. Скрытая власть — это как воздух. Как вода. Как время. Ты не видишь её, но она везде.

— Что я могу сделать? — спросил Рябов.

— Ты можешь нарушить равновесие. Не в пользу камня. Не в пользу короны. В пользу третьей силы.

— Какой?

— Той, что спит в тебе. Той, что спит в каждом человеке. Lux Mentis. Свет Разума. Ньютон знал о нём. Урсун знал. Ты — узнаешь.

Видение погасло — и начались войны.

Они шли одна за другой, как кадры кинохроники. Первая мировая: окопы, колючая проволока, газ, танки, неуклюжие, как доисторические чудовища. Вторая мировая: бомбардировки, концлагеря, пепел, летящий с неба. Войны поменьше — локальные, но не менее кровавые: Корея, Вьетнам, Афганистан, Чечня. И войны будущего — те, что ещё не наступили. Города под куполами. Люди с оружием, похожим на его излучатель, но усиленным в сотни раз. И над всем этим — трое на чёрном коне. Зависть. Страх. Тщеславие.

А потом — истребление памяти. Люди в штатском выносили книги из библиотек. Люди в форме жгли рукописи. Экскаваторы крушили древние статуи. Телевизионные экраны транслировали пустоту. Школы переставали учить истории. Дети вырастали, не зная, кто они и откуда. И это было страшнее войны. Потому что война убивает тело. А забвение убивает душу.

— Каждая цивилизация заканчивается так, — сказал Голос. — Сначала — забвение. Потом — разрушение. Сначала забывают, кто они. Потом умирают. Это случалось много раз. Но каждый раз находился тот, кто помнил. Кто передавал знание дальше. Кто сохранял огонь. Теперь этот человек — ты.

— Я не смогу, — прошептал Рябов. — Я никто. Я бывший солдат. Я беглый. Я даже имя своё потерял.

— Ты не потерял. Ты просто ещё не нашёл новое. Найдёшь. Когда будешь готов.

Видения кончились — и он оказался в комнате.

Она была маленькой, с низким потолком и единственным окном, за которым стояла ночь. Обстановка спартанская: жёсткий диван, деревянный стол, очаг, в котором горел огонь. На диване сидел старец.

Он был одет в балахон янтарного цвета. Не жёлтый, не оранжевый — именно янтарный. Такой цвет бывает у мёда, если смотреть сквозь него на солнце. Такой цвет бывает у смолы, которая течёт по стволу сосны. Такой цвет бывает у заката над тайгой в ясный зимний вечер. Балахон был подпоясан простой верёвкой. Ноги старца были босы, хотя за окном, судя по инею на стекле, стоял мороз.

Лицо его было старым. Очень старым. Морщины покрывали его, как трещины покрывают русло пересохшей реки. Но глаза — глаза были молодыми. Светлыми, почти прозрачными, как вода в лесном озере. Они смотрели не на Рябова — в огонь. Но Рябов чувствовал: старец видит его. Видит насквозь. Видит всё, что с ним было и что будет.

Борода его, длинная и белая, спускалась на грудь, разделяясь на два клина. Руки, сложенные на коленях, были узловатыми, но спокойными — руки человека, который много работал, но давно уже не суетится.

За его спиной стоял медведь.

Тот самый. С разорванным ухом. Со шрамом на боку. Он стоял на задних лапах, огромный, выше человеческого роста, и занимал почти всё пространство позади старца. Его шерсть была бурой, с проседью на загривке. Его глаза — маленькие, глубоко посаженные — смотрели на Рябова. И в этом взгляде было всё: тайга, снег, кровь на снегу, книга в пещере, Наталия, Хроники, Урсун, грибы, бубен. Всё, что привело его сюда.

— Садись, — сказал старец. Голос у него был таким же, как у духа леса, — древним, спокойным, идущим отовсюду сразу. — Ты устал. Танцевал долго. Увидел много. Но это только начало.

Рябов сел на пол — напротив старца, напротив огня. Ноги не держали.

— Кто вы? — спросил он.

— Тот, кто был до тебя. Тот, кто будет после. Тот, кто смотрит на огонь и видит в нём всё. Имя не важно. Важно то, что ты пришёл. Многие начинали этот путь. Мало кто доходил. Ты дошёл до середины.

— Что мне делать дальше?

— Тебе нужно ещё многое узнать. И многое понять. Но сначала — ты должен поменять имя.

— Какое имя? — спросил Рябов.

Старец перевёл взгляд с огня на него. И в этом взгляде была вечность.

— Это ты должен сам понять. Имя — это не звук. Имя — это суть. Твоё прежнее имя исчерпало себя. Оно было именем солдата. Именем Учителя. Именем беглеца. Именем того, кто терял и находил, но всё ещё не знал, зачем. Теперь тебе нужно новое. Имя того, кто видит. Имя того, кто ведёт. Имя того, кто излучает.

— Как я его узнаю?

— Бей в бубен. Танцуй до изнеможения. Иди свой путь. И ты будешь видеть глубже и понимать больше. А когда выберешь имя — придёшь ко мне. И я расскажу тебе то, что ты сейчас принять не можешь.

— А как я вас найду?

— Найдёшь. — Старец улыбнулся, и улыбка его была тёплой, как огонь, у которого они сидели. — В Бруклине.

— Где? — переспросил Рябов. Он ослышался. Или не понял. Бруклин. Это слово было из другого мира. Из мира, где нет тайги. Где нет бубнов. Где нет шаманов.

— Бруклин, — повторил старец. — Нью-Йорк. Соединённые Штаты Америки. Ты знаешь, где это?

Рябов знал. Фильмы. Рилсы. Гаврилюк с трофейным телефоном. Огромный город. Мост. Статуя Свободы. Он никогда не думал, что окажется там. Никогда не думал, что его путь заведёт его так далеко.

— Я не смогу, — сказал он. — У меня нет паспорта. Нет денег. Нет даже фамилии — той, настоящей, которую можно вписать в документы. Я никто. Как я доберусь до Америки?

— Бубен у тебя есть, — сказал старец. — Этого достаточно. Деньги придут. Документы придут. Всё приходит к тому, кто знает своё имя. А ты его пока не знаешь. Но узнаешь.

— А если я не хочу? — вдруг спросил Рябов. Слова вырвались сами, раньше, чем он успел их обдумать. — Если я просто хочу домой? К матери? К нормальной жизни? Я устал. Я потерял всё. Наталию. Прибор. Себя. Может, хватит?

Старец не удивился. Он смотрел на него всё так же спокойно, и в его глазах не было ни осуждения, ни разочарования.

— Ты можешь уйти, — сказал он. — Прямо сейчас. Тайга тебя выпустит. Дорога до заставы займёт три дня. Оттуда — вездеходом до станции. От станции — поездом до города N. Ты обнимешь мать. Устроишься на работу. Будешь жить. Это возможно.

— Но?

— Но ты не уйдёшь. Потому что ты уже видел то, что видел. Ты уже знаешь то, что знаешь. Ты уже стал тем, кем стал. Обычная жизнь для тебя теперь — как старая одежда. Вроде бы твоя, а носить не можешь. Жмёт. Ты будешь просыпаться по ночам и слышать бубен. Ты будешь смотреть на огонь и видеть их лица. Ты будешь знать, что мог что-то изменить — и не изменил. Это будет твой ад. Не здесь. Не после смерти. При жизни.

Рябов молчал. Потому что старец был прав. Он уже не мог вернуться. Не потому, что кто-то держал его. А потому, что он сам себя держал.

— Хорошо, — сказал он. — Я пойду. Но у меня ещё вопрос.

— Спрашивай.

— Почему Бруклин? Почему не Москва? Не Петербург? Не какая-нибудь скрытая долина в Тибете?

Старец улыбнулся — в третий раз, и теперь в его улыбке промелькнуло что-то похожее на озорство. Как будто он знал шутку, которую Рябов поймёт только много позже.

— Потому что истина не прячется в inaccessible (недоступных) местах. Она прячется на виду. В Бруклине больше шаманов, чем в Сибири. Просто они не носят бубнов. Они носят костюмы. Или фартуки. Или униформу. Ты найдёшь меня там, где меньше всего ожидаешь. В кофейне. На автобусной остановке. На скамейке в парке. Я буду ждать.

— Но как я узнаю вас?

— Узнаешь. — Старец махнул рукой, и огонь в очаге вспыхнул ярче, на мгновение осветив всю комнату. — Ты видел двенадцать. Ты видел Ньютона. Ты видел черный камень и корону. Ты видел войны. Теперь ты можешь отличить настоящее от поддельного. Узнаешь.

Он встал — легко, без усилия, словно не был стариком. Медведь за его спиной шевельнулся — и начал казаться ещё огромнее, чем был. Его голова почти упиралась в потолок. Его дыхание было тёплым и влажным, и Рябов чувствовал его запах — запах зверя, запах тайги, запах самой жизни, дикой и не прирученной.

— А теперь — иди, — сказал старец. — Твой танец ещё не закончен. Твой бубен ещё не полон. Твоя сила ещё не проснулась. Иди и танцуй. Танцуй до изнеможения. Танцуй до тех пор, пока не услышишь своё имя. Оно придёт к тебе — не как мысль, а как звук. Как удар бубна. Как крик ребёнка. Как первый гром весны. Ты услышишь — и узнаешь.

Старец поднял руку, и медведь шагнул вперёд. Ближе. Ещё ближе. Его морда оказалась прямо перед лицом Рябова. Глаза медведя смотрели в глаза человека — и между ними не было страха. Только узнавание. Только долгий, бесконечный разговор, который начался ещё там, на снегу, когда один пошёл по кровавому следу, а другой вёл его, сам того не зная.

Медведь открыл пасть — и заревел.

И рёв этот был бубном. И бубен был рёвом. И всё смешалось: звук и свет, прошлое и будущее, боль и надежда, потеря и обретение. Рябов летел сквозь этот рёв, как щепка сквозь водопад, и последнее, что он услышал перед тем, как проснуться, был голос старца:

— В Бруклине. Я буду ждать.

Он открыл глаза.

Костёр почти погас. Угли ещё тлели, но пламени уже не было. Небо над головой было серым — не то рассвет, не то сумерки, не то прошла целая вечность, и он проспал тысячу лет. Тело болело так, словно по нему проехал вездеход. Во рту пересохло. В голове гудело  скорее как от переполненности. Как будто его череп стал больше изнутри. Как будто туда поместилось то, что раньше не помещалось.

Он сел. Взял бубен. Провёл по коже ладонью — и бубен ответил. Слабым, едва заметным, но настоящим звуком. Кожа мерцала — как будто внутри неё зажглась искра.

Он был полон. Или почти полон. Или готов был наполниться — но уже не просто кожей и деревом, а тем, что Рябов вложил в него за этот бесконечный танец: своей памятью, своей болью, своей надеждой, своей душой. И душа эта теперь смотрела на него из глубины бубна — не отражением, а присутствием. Живым. Тёплым. Настоящим.

Он сидел и смотрел на угли, и в этих углях ещё плясали тени. Тени двенадцати. Тень Ньютона. Тени камня и короны. Тень старца в янтарном балахоне. И тень медведя — самого главного, самого терпеливого, самого молчаливого.

Бруклин.

Слово это больше не казалось чужим. Оно казалось далёким, но достижимым. Как вершина горы, которую видно с подножия. Как обещание, которое дано не тебе, но ты его слышал — и теперь оно твоё.

Он ещё не знал, как доберётся до Америки. Не знал, где возьмёт документы и деньги. Не знал, какое имя выберет. Но он знал другое: танец продолжается. Бубен звучит. Путь — здесь. И он по этому пути пойдёт. Даже если путь этот ведёт через океан. Даже если он займёт годы. Даже если он будет последним, что Рябов совершит в этой жизни.

Он встал, собрал нехитрые пожитки, повесил бубен за спину и пошёл. На восток. К заставе. К людям. К началу того, что ещё только предстояло.


Конец четырнадцатой главы.


Как вам эта глава?
Комментарии
Войдите , чтобы оставить комментарий.

Комментариев пока нет.