ИНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ 19
Глава девятнадцатая. В которой герой вкушает гриб во второй раз, видит всех, кто шёл за ним
Рябов вышел к поляне, когда солнце уже поднялось над кромкой леса — холодное, декабрьское, негреющее, но яркое до рези в глазах. Снег искрился так, словно кто-то рассыпал по нему толчёное стекло. Воздух был неподвижен. Ни ветерка. Ни звука, кроме скрипа собственных шагов. Птицы молчали. Даже кедровки, обычно крикливые и вездесущие, куда-то исчезли. Тайга замерла в ожидании, и тишина эта была не мирной — она была предгрозовой. Такой, какая бывает перед первым ударом грома, когда воздух сгущается, а небо ещё чистое, но ты уже знаешь: сейчас начнётся.
Поляна была круглой, почти идеально ровной, как будто кто-то вырезал её в тайге специально. Посередине стоял медведь.
Тот самый. С разорванным ухом. Со шрамом на боку. Он стоял на задних лапах — огромный, выше человеческого роста, — и смотрел на Рябова. Не угрожал. Не рычал. Просто смотрел. Но в этом взгляде было что-то, чего Рябов раньше не замечал. Не вопрос. Не приглашение. Приказ. Медведь не пускал его дальше.
— Ты, — сказал Рябов вслух. Голос прозвучал хрипло, неестественно — он давно не говорил. — Ты вёл меня с самого начала. С того самого дня, когда я пошёл по твоему следу. Ты привёл меня в пещеру. Ты привёл меня к книге. Ты привёл меня к прибору, к Наталии, к Урсуну, к бубну. А теперь — не пускаешь?
Медведь не ответил. Только переступил с ноги на ногу и шумно выдохнул — облачко пара повисло в воздухе, как знак вопроса.
Рябов остановился. Что-то было не так. Он чувствовал это — не умом, а тем новым, что проснулось в нём после танца с бубном. Медведь был здесь, но в то же время его здесь не было. Он стоял на поляне, отбрасывая тень, но тень эта была какой-то размытой, словно наложенной поверх снега, а не лежащей на нём. И шрама на боку — Рябов присмотрелся — было два. Два входных отверстия. Пулевых.
— Тебя убили, — прошептал Рябов. — Блейк. Это он.
Медведь моргнул. Медленно, тяжело. И Рябов понял: перед ним не зверь. Перед ним — дух. Или страж. Или и то, и другое.
Он сел прямо в снег — ноги вдруг ослабли, — снял с плеча бубен и посмотрел на него. Кожа была пробита. Пуля Блейка прошла навылет, оставив рваную дыру с оплавленными краями. Бубен молчал. Рябов ударил по нему ладонью — получился не звук, а шлепок. Глухой. Мёртвый. Тот самый бубен, что наполнял его силой, что говорил с ним голосом Наталии, что показывал ему Хроники и Двенадцать, — теперь был просто куском дерева и кожи.
И тогда он вспомнил про грибы.
Они лежали в мешочке на поясе — те самые, что он собрал тогда, перед первым танцем. Он не съел всё. Осталось два. Два маленьких красных брата, сморщенных, высушенных, но всё ещё хранящих в себе силу. Урсун говорил: «Обратись к грибам на рассвете. На голодный желудок». Сейчас было самое время и желудок был пуст, и выбор был невелик.
Он откусил половину. Пожевал. Проглотил. Горечь обожгла горло, знакомая, почти родная.
Подождал.
Ничего.
Тогда он откусил вторую половину. И третью — от второго гриба. И ещё.
Мир начал меняться.
Не резко, как в прошлый раз. Мягче. Плавнее. Словно кто-то медленно поворачивал линзу, и реальность постепенно теряла резкость. Снег перестал быть снегом — он стал туманом, поднимающимся от земли. Деревья вытянулись вверх и в стороны, их стволы стали прозрачными, как стеклянные трубки, и внутри них пульсировал свет — у каждого свой оттенок. Небо завернулось, как свиток — тот самый, из Хроник, — и стало перламутровым, дышащим.
Медведь на поляне не исчез. Но теперь он был не один. Рядом с ним, прямо из воздуха, проступила фигура. Человек в балахоне, расшитом узорами. Урсун.
— Ты пришёл, — сказал шаман. Голос его звучал не снаружи — внутри. — Хорошо. Теперь не бойся. Делай.
— Что делать? — спросил Рябов.
— Ты увидишь.
И поляна расширилась. Или это сознание Рябова расширилось — теперь он не мог отличить одно от другого. Перед ним, на снегу, который был туманом, сидели люди.
Они сидели скрестив ноги, в позе лотоса, образуя широкий круг. В центре круга горел костёр — огромный, до неба, но не обжигающий. Пламя его было золотым с просинью, как газ, и в нём плясали тени — не демоны, не духи, а образы. Образы прошлого и будущего. Образы того, что было, и того, что могло бы быть. У самого огня, спиной к пламени, стояли Урсун и медведь — страж и проводник.
Рябов пошёл вдоль круга.
Первым он увидел Блейка.
Англичанин сидел, скрестив ноги, неестественно прямой, словно аршин проглотил. Лицо его было бледным, застывшим — таким, каким Рябов запомнил его в гостинице, перед побегом. Но глаза… глаза были другие. Не холодные. Не оценивающие. Уязвимые. Глаза человека, который только что проснулся от сна длиною в жизнь и ещё не понял, где явь, а где морок.
Рябов подошёл к нему и сел напротив. Теперь они были лицом к лицу — беглый подопытный и британский разведчик, убийца и тот, кто мог бы стать его жертвой.
— Чего ты хочешь? — спросил Рябов. Слова выходили из него сами, без участия воли — словно кто-то другой говорил его голосом.
Блейк долго молчал. Его губы шевелились, но звука не было. Потом — прорвалось:
— Я хочу освободиться. От тяжести. От того, что я ношу в себе тридцать лет. От того охранника. От шамана. От Сьюзан. От всего. Я хочу стать свободным.
— Ты свободен, — сказал Рябов.
Слова упали в тишину, как камень в воду. И пошли круги.
В реальности — той, что осталась за пределами видения, — Блейк, стоявший на поляне перед медведем, вдруг покачнулся. Пистолет выпал из его руки и утонул в снегу. Пальцы разжались, выронив рукопись. Он смотрел на медведя — и медведь смотрел на него. А потом зверь медленно, тяжело опустился на четыре лапы и сделал шаг в сторону. Освобождая дорогу. Не к пещере. К тайге. К лесу. К тому, что лежало за пределами этой поляны, этой истории, этой жизни.
Блейк пошёл. Сначала — неуверенно, спотыкаясь о корни, невидимые под снегом. Потом — быстрее. Потом — почти побежал. Он не знал, куда идёт. Не знал, что будет дальше. Но впервые за тридцать лет он ничего не планировал. Просто шёл. И тяжесть, о которой он говорил Рябову, — та самая, что давила на плечи с той ночи в лондонском офисе, — вдруг стала легче. Не исчезла. Но стала такой, что можно нести.
Рябов в своём видении проводил его взглядом и пошёл дальше.
Следующим был Усанов.
Капитан сидел в круге, ёжась — не от страха, а от холода, который пронизывал его до костей. Рябов видел его насквозь: усталый человек, загнанный в тайгу долгом, а не желанием. Он не хотел здесь быть. Он хотел домой. К печке. К чаю с лимоном. К жене, которая, наверное, уже места себе не находит.
— Чего ты хочешь? — спросил Рябов.
— Согреться, — ответил Усанов, и в голосе его не было ни пафоса, ни героизма. Только усталость. Только правда.
— Да будет тебе тепло.
И в реальности рядом с Усановым, шагавшим через сугробы в двадцати минутах от поляны, вдруг вспыхнул огонь. Не лесной пожар — ровный, жаркий костёр, возникший прямо из-под снега, словно кто-то развёл его невидимой рукой. Горохов вскрикнул. Ткаченко схватился за автомат. Харитонов замер, открыв рот. Но Усанов — Усанов просто подошёл к костру, протянул замёрзшие ладони и улыбнулся. Впервые за эти бесконечные сутки.
— Чудо, — прошептал Горохов.
— Не чудо, — ответил Усанов. — Просто костёр. Грейтесь, мужики.
И они грелись.
Рябов двинулся дальше по кругу. Гаврилюк.
Молодой солдат сидел, сгорбившись, обхватив колени руками. Лицо его было мучительно знакомым — лицо человека, который не может выбрать. Который разрывается между долгом и совестью, между присягой и правдой. Рябов вспомнил, как Гаврилюк стоял перед ним на коленях там, в тайге, когда луч прибора коснулся его души. Как плакал. Как говорил: «Я видел свет». И как потом, в Москве, дал показания Дронову — не из предательства, а из желания разобраться.
— Чего ты хочешь? — спросил Рябов.
— Я хочу определиться, — ответил Гаврилюк. Голос его дрожал. — Мне надоело разрываться на части. Я устал. Я не знаю, кто я. Солдат? Адепт? Свидетель? Предатель? Я не хочу никого предавать. Но я всех предаю. Тебя. Командира. Себя. Я хочу просто… знать. На чьей я стороне.
— Ты прощён, — сказал Рябов. — И ты скоро выберешь. Не потому, что кто-то скажет тебе, как надо. А потому, что ты сам узнаешь. Когда придёт время.
Гаврилюк поднял голову. В его глазах стояли слёзы — но теперь это были другие слёзы. Не горькие. Не отчаянные. Светлые. Так плачут, когда с плеч сваливается груз, который ты нёс слишком долго.
В реальности Гаврилюк, шагавший рядом с Усановым, вдруг остановился. Усанов обернулся:
— Ты чего?
— Ничего. — Гаврилюк вытер глаза. — Просто… понял кое-что. Идёмте. Нам туда. — И он указал рукой в сторону, противоположную той, куда шёл Блейк.
Усанов посмотрел на него долгим взглядом и кивнул.
Рябов пошёл дальше. Теперь перед ним сидел Лиханин.
Полковник был одет в свой неизменный китель, но без фуражки. Лицо его, обычно жёсткое, непроницаемое, было измученным. Рябов видел его болезнь — не глазами, а тем внутренним зрением, что открылось после грибов. Чёрное пятно в лёгких. Метастазы, расползающиеся по лимфе, как корни сорняка. И отчаяние, которое Лиханин прятал за приказами, за протоколами, за образом непреклонного офицера.
— Чего ты хочешь? — спросил Рябов.
Лиханин долго молчал. Потом ответил — тихо, почти шёпотом:
— Я хочу быть здоровым. Не для службы. Не для государства. Просто… жить. Я ещё ничего не сделал. Я всё откладывал. Думал — потом. А теперь «потом» может не быть.
— Да будет так, — сказал Рябов.
И в реальности Лиханин, сидевший в вертолёте и смотревший в иллюминатор на бесконечную тайгу, вдруг почувствовал странное тепло в груди. Не боль. Не жжение. Тепло. Как будто там, где была опухоль, что-то рассасывалось. Он не понял, что это. Решил — нервы. Решил — усталость. Но спустя неделю, когда он вернётся в Москву и пройдёт обследование, врачи разведут руками: опухоль исчезла. Метастазы ушли. Рак отступил — без химии, без операции, без объяснений. И тогда Лиханин вспомнит этот миг. Вспомнит Рябова. И поймёт.
Рябов шёл по кругу, и перед ним проходили все. Те, кого он знал, и те, кого никогда не видел. Он спрашивал каждого: «Чего ты хочешь?» — и каждый отвечал. И каждому он давал то, о чём тот просил. Не потому, что мог. А потому, что здесь, в этом пространстве между мирами, желание и исполнение были одним и тем же. Мысль становилась реальностью. Слово становилось делом.
Он подошёл к матери. Она сидела в круге — седая, постаревшая, — и смотрела на него.
— Чего ты хочешь? — спросил он, и голос его дрогнул.
— Чтобы ты вернулся, — сказала она. — Хотя бы на день. Хотя бы на час. Я не видела тебя два года. Я не знаю, жив ли ты.
— Я вернусь, — сказал Рябов. — Не сейчас. Но вернусь.
И мать в своём доме в городе N, сидевшая у окна и смотревшая на снег, вдруг улыбнулась. Она не знала, почему. Просто — улыбнулась. И впервые за долгое время ей стало спокойно.
Рябов подошёл к Дронову. Молодой следователь сидел, выпрямившись, и в его глазах горел тот самый огонь, который Рябов видел ещё там, в парке Горького, — огонь ищущего.
— Чего ты хочешь?
— Справедливости, — ответил Дронов. — Не мести. Не наказания. Справедливости. Чтобы каждый получил то, что заслужил. Чтобы правда стала известна. Чтобы Наталия не была забыта. Чтобы Урсун не был забыт. Чтобы всё это было не зря.
— Ты её найдёшь, — сказал Рябов. — Не сейчас. Но найдёшь. Ты уже на пути.
Дронов кивнул. Он не знал, что этот разговор происходит. Но где-то глубоко внутри — на том уровне, где живёт интуиция, — он почувствовал: его работа не напрасна.
Рябов подошёл к Залесскому. Профессор был бледен, и его руки, лежавшие на коленях, дрожали.
— Чего ты хочешь?
— Знания, — ответил Залесский. — Только знания. Я не хочу власти. Я не хочу денег. Я хочу понять, как устроен мир. Как работает сознание. Что там, за гранью. Я посвятил этому жизнь. Я не хочу, чтобы она прошла зря.
— Ты поймёшь, — сказал Рябов. — Ты ближе, чем думаешь. Числа, которые ты ищешь, — они уже у тебя. Просто сложи их правильно.
И Залесский, сидевший в лаборатории над грудой распечаток, вдруг увидел связь. Ту самую, которую искал месяцами. 1799. 2034. 3210. Это были не даты. Это были координаты. Не географические. Пси-координаты. Точки входа.
Рябов подошёл к Кротовой. Она сидела, закрыв лицо руками.
— Чего ты хочешь?
— Увидеть тётку, — прошептала она. — Елену. Я никогда её не видела. Только на фотографии. Она пропала, когда мне было десять. Мне сказали — авиакатастрофа. Я поверила. А теперь… теперь я знаю, что она там. На Новой Земле. И я хочу просто… увидеть её. Хотя бы раз. Сказать, что я помню.
— Ты увидишь, — сказал Рябов. — Когда придёт время. Когда дверь откроется снова. Ты будешь там.
Кротова отняла руки от лица. По её щекам текли слёзы. Но она улыбалась.
Рябов подошёл к Лапину. Молодой физик сидел с открытыми глазами, и в этих глазах горел восторг.
— Чего ты хочешь?
— Летать, — ответил Лапин, и в его голосе было столько детской радости, что Рябов невольно улыбнулся. — Не в переносном смысле. По-настоящему. Как ты. Туда. В Астрал. В Хроники. На Новую Землю. Я столько считал, столько моделировал — а теперь хочу увидеть сам.
— Увидишь, — сказал Рябов. — Ты построишь новый прибор. Не такой, как у меня. Лучше. И ты полетишь.
Лапин засмеялся — прямо там, в лаборатории, над своими формулами, и коллеги посмотрели на него с недоумением.
Рябов обошёл всех. Он спрашивал — и отвечал. Он слушал — и давал. И с каждым ответом, с каждым даром он чувствовал, как что-то внутри него меняется. Та сила, что дремала после обряда, теперь просыпалась. Не та, что была в приборе. Не та, что была в бубне. Другая. Его собственная. Имя её было ещё неизвестно, но оно уже дышало где-то рядом.
Когда он закончил, Урсун шагнул к нему из круга.
— Теперь ты готов, — сказал шаман. — Ты сделал то, что должен был. Теперь возвращайся.
— Куда?
— Туда, откуда пришёл. В реальность. Тебя ждут.
— А они? — Рябов обвёл рукой круг.
— Они вернутся к себе. С дарами. С ответами. С тем, что ты им дал. А ты — ты вернёшься к началу. К тому, с чего всё началось. Пройди этот путь до конца.
— Я не знаю, как…
— Знаешь. Ты всегда знал.
Урсун поднял руку, и медведь за его спиной поднялся на задние лапы. Рёв — беззвучный, но сотрясающий само мироздание, — и Рябов полетел вверх. Или вниз. Или в сторону. Он не знал. Он просто летел — сквозь слои реальности, сквозь дымку и марево, — пока не упал обратно в своё тело.
Открыл глаза.
Поляна. Снег. Солнце, стоящее уже высоко. Медведя не было. Урсуна не было. Круга не было. Только бубен — пробитый, мёртвый, — лежал на снегу. И тишина. Глубокая, как вода в колодце.
А потом — треск сучьев.
— Стоять! Не двигаться! Руки за голову!
Отряд. Военные. Трое автоматчиков и офицер — молодой, с лейтенантскими погонами. Они вышли из-за деревьев и теперь окружали поляну. Рябов не сопротивлялся. Он медленно поднял руки и заложил их за голову. Бубен остался лежать на снегу.
— Рябов Виктор Александрович? — спросил лейтенант.
— Он самый.
— Вы задержаны. Пройдёмте с нами.
Рябов пошёл. Его не били. Не толкали. Просто вели — через тайгу, к заставе. Он шёл и смотрел на снег, на деревья, на небо. И впервые за долгое время ему было спокойно.
А в это время, в нескольких километрах от поляны, на том месте, где сидел Блейк, произошло нечто.
Снег был истоптан. Кострище догорело. Рукопись лежала на снегу — старая, в кожаном переплёте, с выцветшими чернилами внутри.
Из тайги, со стороны гор, послышался стук копыт. Медленный. Ритмичный. Всадник на чёрном коне — высоком, с густой гривой, заплетённой в косы, — выехал на поляну. Лица его не было видно: капюшон, низко надвинутый на лоб, скрывал черты. Одет он был не по-зимнему — в длинный плащ, похожий на тот, что носили всадники из видений Рябова, но без украшений. Простой. Дорожный.
Конь остановился у брошенной рукописи. Всадник спешился — легко, несмотря на высокий рост и тяжёлую одежду. Наклонился. Поднял свиток. Отряхнул от снега. Сунул за пазуху — туда, где под плащом угадывался янтарный отблеск то ли медальона, то ли какой-то иной драгоценности.
На мгновение он задержался. Оглядел поляну. Следы Блейка. Следы медведя. Следы отряда. И — отдельно — след Рябова, уходящий к заставе.
Всадник кивнул — не то себе, не то кому-то невидимому, — снова сел на коня и тронул поводья. Конь пошёл в тайгу, на северо-восток, в сторону гор. Через минуту стук копыт стих. Ещё через минуту снегопад, начавшийся внезапно, замёл все следы — и коня, и всадника, и рукописи.
Будто ничего и не было.
Конец девятнадцатой главы.
Комментариев пока нет.